Константин Иванов

ВЫЗОВЫ ВСЕМ СИЛЬНЫМ МИРА СЕГО.

кульутрный слой, есть мнение, книжный шкаф,

Илл.: «Магнитная буря».  Виктор Сафонкин. 2006 г.

Бунты Достоевского.

«У Тихона». Илл.страция к главе IX уничтоженного издания «Бесов». Сара Шорт. 1935 г.

Достоевский  —  художник и философствует как художник. Это означает, что он непосредственно выражает проблемы, не обязательно решая их, он даже нарочито подает их в неразрешимом виде бунта.

Когда мы решаем проблему, мы уже завершаем размышление о ней участием рефлексии, отражающей в нашем осознании непосредственное умственное переживание проблемы. Рефлексии нет в глубине первичного непосредственного уяснения проблемы, ее потому нет и в свободном от нее художественном выражении проблемы. В искусстве художник выражает себя чисто спонтанно, не обдумывая свой порыв.

Есть две основные функции нашего познания — выразительная и изобразительная. Сегодня мы живем в мире научного познания, сугубо изобразительного, методического, ищущего систему для точной и ясной картины мира. Мы и называем наше познание мировоззрением. Оно зрит картину мира, изображение мира для внешнего и внутреннего зрения. Но первичная функция мысли — выразительная, представленная не в науке, а в искусстве. Теологи говорят, что в сегодняшней светской культуре религиозные мотивы сохраняются только в искусстве. Хотя современное искусство набито светскими и даже антирелигиозными темами, но его выразительный характер религиозен.

Русская философия выразительна и художественна. Великие наши мыслители XIX века — художники: Гоголь, Достоевский, Толстой. Леонтьев писал романы, повести. Если такие наши мыслители, как Белинский, Бакунин, не были художниками, они были яркими публицистами. Статьи Белинского, открытое письмо его Гоголю, ставшее манифестом оппозиционной русской интеллигенции, написаны блестяще. Белинский навязывал искусству социальные темы, его использовали в советской системе образования, где всё время спрашивали, чему художник учит о политике, не литературно они написаны великолепно. В Достоевском главное не то, что он дополнительно разъяснял о своих художественных прозрениях, заявлял, например, в «Дневнике писателя». Отвлеченно он выдвигал сомнительные идеи, далеко не такие, как в его художественных произведениях, особенно в его бунтах, на остром пике его мысли.

Можно выделить пять бунтов Достоевского.

1.

Всемирно известный бунт Ивана Карамазова. Он отказывается от Рая, если путь туда идет через страдания детей, он вызывающе спрашивает: как Бог допускает страдания невинного ребенка. Брат Ивана Алеша отвечает: есть Тот, Кто может дать ответ, — Христос. Художественная сила мысли Достоевского именно в таких словах. Недостаточно сказать о Христе, что Бог в Его Лице сострадает страданиям людей и жертвенно берет на Себя их грехи. Оставался бы еще вопрос: а стоит ли страданий детей все то, что сделал для нас Бог даже и через Христа. Главное в ответе Алеши — указание на то, что ответ дается только из уст Христа. Это означает, что только в Духе Христовом открывается смысл наших страданий. Без Бога наш разум способен ТОЛЬКО к одинаково ложным оценкам добра или зла, хорошо это или плохо. Можно ли сказать, что это хорошо или плохо, когда невиновный страдает за виновного, когда распинают Христа? В умозрении мы обретаем ясность о Боге, только углубляясь в Его тайну, но и в переживании всеми чувствами глубины божественной жизни, мы постигаем ее значительность только тогда, когда переживаем нечто большее нашего переживания и оцениваем то, что за пределами нашей оценки. Только в Духе Христовом, за пределами своевольных оценок нашего ума, даруется откровение божественной реальности, преображающее личные страдания в божественную радость и наделяющее сострадание доверием Богу. Такова благодать Божия во Христе, благодать Христова. Об этом мало говорить, таинственный дар Божий надо пережить как то, что глубже переживаний. Душе открывается глубина божественной Реальности. Наши оценки, рефлексивные определения, оправдания имеют лишь вторичное значение, призывающее к самоограничению рефлексии.

Понять то, что за пределами оценок нашего ума, также нельзя без Бога, как нельзя было Адаму знать и благодарно оценить без Бога дарованную ему близость к Богу. Дар образа Божьего нельзя познать своеволием человеческого ума, ищущего овладеть истиной как плодом с древа познания добра и зла. Познание дара само есть дар, равно как и познание чуда есть чудо познания. «Духовное познается только духовно». Познание Бога и отношений с Ним может быть только даром Божиим. Не может человек своими оценками постигнуть смысл страданий, как не мог Адам постигнуть смысл дарованной ему близости Богу, тайну этого дара как дара.

Поползновением на это, на древо познания добра и зла, пытаясь самовольно понять то, что может быть познано только когда это познание даруется Богом, Адам утратил дары Божии. Он отказался от благодатного их понимания и переживания. Без дара познания и благодарного отклика на него дар таинственной близости Богу не мог быть даром, не мог осознаваться и переживаться как дар, пропал для Адама, был отнят от него одновременно с тем, что сам Адам оттолкнул его от себя. Так Адам лишился Рая. А дар познания Бога во Иисусе Христе дарует христианам познание Пути к Богу через страдания, смирение и доверие Богу. Христос, «второй Адам», постигается только Духом Божиим как Духом Христовым, делая христиан причастными Христу в Его испытаниях и страданиях. «Кто Духа Христова не имеет, тот и не Его», — говорит Апостол.

Кратко упомянем о параллельной теме бунта Ивана Карамазова — о страданиях невинного ребенка. С одной стороны, люди как индивидуальные существа не могут нести ответственности друг за друга. Но, с другой стороны, эта ответственность, как указывает Апостол в пятой главе к Римлянам, фактически проявлена в истории, и она очевидна по факту зависимости каждого отдельного человека от воспитания его в семье и от определенной культуры. Достоевский скажет: «Все за всё друг перед другом виноваты».

Но, повторюсь,  ответ на открытую проблему — за пределами художественной мысли. Достоевский не явил нам ясного ответа на открытую в бунте Ивана проблему. В переписке с К. Победоносцевым, в ответ на упрек, что он не дал ответ с полной ясностью, Достоевский обещал это сделать в будущем, но не исполнил обещания. Это у него также не получилось, как не получился у Гоголя второй том «Мертвых душ», обещанный им уже философский, сознательный, рефлексивный ответ на ту проблему, которую он гениально выразил как художник сатирик. В первом томе «Мертвых душ» художественно явлен дикий, болезненный образ России. Но попытка второго тома дать образ светлой и благочестивой России, разъяснить философски и теологически, что в ней происходит, не удалась. Первый том, сатира, получился блестяще, когда же Гоголь возомнил, как часто случалось с нашими философствующими художниками, что искусство может не только выразить проблему, а еще рефлексивно ее осмыслить, у него, как и у них, ничего не получалось, получалась ерунда. Искусство не заменяет философию и теологию, равно как и они ее. Так относится и наука к философии и к теологии. Откровенно назидательная книга «Избранные места из переписки с друзьями» произвела отталкивающее впечатление не только на идейных противников, но и на многих друзей Гоголя. В какой-то мере такой же была реакция и на «Дневник писателя» Достоевского.

Мы говорим об особенности русской мысли XIX века, гениально выразительной в указании на проблемы. Но проблемы не получают ясного ответа, разбросаны, каждый из русских мыслителей оригинален, и систем философской изобразительной картины мысли они не создают. Но есть другое единство их взглядов — выраженное в их творчестве единство направления их личной и общенациональной мысли. Это выражается свободно и проявляется невольно, не умаляя, напротив, подтверждая значение русской философии. Системосозидание даже противопоказано глубинным истокам философии.

У нас многие книги по истории русской философии написаны с точки зрения идеализации философских систем. Например, В. Зеньковский радуется, что начался в XX веке период систем, что русская философия достигла этого. Но системы соблазняют искусственно соединять самостоятельные основные интуиции. Подобно тому, как единство церквей, по слову К. Барта, не создается, а открывается, настоящее единство мысли не задается мыслителем, а само получается на путях свободного ее выражения. Платон пишет диалог на одну тему, потом на другую, потом на третью. Он свободно выражает свои идеи, а они сами ходом свободной мысли складываются в целое. Думаю, что отдельные озарения мысли Достоевского в его разных бунтах без всякой нарочитой системы, самой глубиной их прозрения очерчивают основное единство его мысли. Можно почувствовать это единство, вникая в перекличку одного бунта с другим.

2.

«Ты ангел?» Грашка Паульская.

Следующий бунт — Легенда о великом инквизиторе. Его можно рассматривать вслед бунту Карамазова как вызов христианскому пути жизни через страдания. Бунт Ивана — тема страдания. Бунт Инквизитора — тема благополучия, благоденствия. Интересы тех, кто озабочен благополучием, поднимают в лице Инквизитора бунт против Христа, вступают в спор с Его призывом к жертвенности. В этом связь между этими двумя бунтами. Оба они — апология христианства через испытание его острой постановкой проблемы. К бунтам Достоевского можно приложить слова Апостола о неустранимости соблазна Христа и о значении испытания этим соблазном для утверждения в вере. Бунт Инквизитора уже по определению его статуса защитника церкви, наконец, по окончательному одобрению самого Христа, целующего его, бросает вызов христианству во имя самого христианства, вызов Христу во имя Его церкви. Бунт Ивана Карамазова против Бога, получающий ответ от Алеши, служит апологии откровения Бога во Христе как откровения Духом Христовым. Оба бунта с разных сторон, со стороны страдания или благополучия, являются таинственной, глубинной апологией христианства, поставлены Достоевским рядом в одном произведении, в одном эпизоде, даже от лица одного героя.

Что бунт против Христа Инквизитор поднимает ради церкви Христовой, а значит, и ради Христа, замаскировано у Достоевского слишком критическим, даже сатирическим изображением методов, к которым прибегает Инквизитор, для привлечения в церковь обычных людей. Скорее всего, это сделано Достоевским бессознательно, свидетельствуя, что самая сильная способность его художественного мышления отнюдь не в рефлексивно осознанных ответах на поднятые им вопросы. Вера обычных людей, озабоченных благополучием, не унижается церковью, равно как и сами эти люди. А главным методом привлечения, о чем не подозревал Достоевский, о чем и сегодня не подозревают многие теологи, являлось такое идеологическое оружие церкви, как ее догматика, которая стала сразу же развиваться с момента образования государственной церкви. В догматике вера выражала себя на языке философского созерцания, которому человек может предаваться в условиях благополучия и свободного времени. Хотя для большинства людей, массово хлынувших в церковь после государственной поддержки, самоотверженная вера и жизнь первых христиан были столь же недоступным идеалом, как вера и жизнь святых, но принципиально, по характеру, путь благополучной веры вторичен только в том смысле, что избыточно выражает основную жертвенную веру. Избыточное выражение первичной полноты так же ее теряет, как восстанавливает и дополняет. Благополучная жизнь многих верующих, конечно, много слабее выражает христианскую веру в практической жизни, чем путь жертвенной веры. Но при благополучной жизни многим христианам открывается путь новых теоретических размышлений с новыми, трудными, трагическими проблемами, своеобразное страдание которыми никак не меньше физических страданий жертвенной веры. Сразу можно указать на страдание от пустоты, бессмысленности благополучной жизни. Знаменитый социолог Эмиль Дюркгейм в книге «Самоубийство» показал на основе статистики, что именно при благополучной жизни люди чаще всего убивают себя.

По Легенде Христос возвращается на землю где-то в Средние века, встречает инквизитора, и тот ему говорит: уходи, ты здесь не нужен — твои методы, проповеди хороши для тех, кого можно назвать богами, для самоотверженных первых Твоих учеников, которые готовы были следовать за тобой путем страданий и унижений. Мне приходится иметь дело с толпами обычных людей, ищущих благополучия и неспособных к жертве. Мне приходится пользоваться совершенно иными методами, привлекая людей в Твою Церковь. Я обещаю благополучие, опираюсь на авторитет, впечатляю чудом…

В конце Легенды молчавший Христос целует Инквизитора. Вызов одобрен.

Произошла радикальная реформация христианской Церкви в IV веке, когда государство стало покровительствовать Церкви. Сначала эдикт, дававший свободу, потом государство подчинило Церковь. И что получилось? Раньше были небольшие общины христиан, готовых на мученичество и смерть. Надо было иметь чудесную веру, прямо полученную от Бога. Это не придумаешь. Они горели Духом святым. А потом не только мученичества нет, выгодно быть в Церкви. Даже опасно не быть в ней. В Церковь хлынули в сотни раз больше людей. Естественно, другие люди, другая Церковь, другая проповедь.

Есть книга Ричарда Нибура «Христос и общество», которая служит учебником в протестантских семинариях. Там дается несколько совершенно разных апеллирующих к Библии решений проблемы отношения государства и христианства, и нет единого. И одним из неустранимых различий оказывается подход к проблеме самоотверженных радикалов или официальных представителей церкви, церковных политиков, «инквизиторов».

3.

«Троица в руинах». Лилия Ратнер

Третий бунт представлен в «Бесах», бунт революционеров против государственной власти во имя интересов народа. В этом бунте сливается бунт против дурного государства и бунт против государства вообще. Не случайно у Достоевского при описании этого двойного бунта угадывается фигура Михаила Бакунина. Утопические мечты революционеров создать доброе государство у Бакунина заключаются полной ликвидацией государства, всякой власти, всякого властного «ά̕ρχή» — тем, что он назвал «анархизмом». Достоевский исходит из христианского понимания неизбежности, в этом смысле нужности государства, понимая, что греховность людей требует этого внешнего механизма сдерживания греха, понимая в этом смысле, что «всякая власть от Бога». Он провидит, что попытки создать идеальную власть или совсем обойтись без нее могут завершиться торжеством только такой власти, которая будет скрывать себя как власть, будет врать о себе и станет самой худшей тиранией над умами людей. Устами революционера Шигалева это ясно говорится: «Выходя из безграничной свободы, я заключаю безграничным деспотизмом». Во имя свободы он готов установить самую жестокую тиранию, подавляющую свободные и творческие порывы человеческого ума. Мы сразу вспоминаем родное марксистское учение о диктатуре пролетариата и воплощение этого учения в советской жизни. Жертвы этого учения были не так отвратительны, как его пропагандисты, которые научились врать не только другим, но и себе самим. Атмосфера всеобщей лживости свободно разливалась по общественному сознанию. Этой свободы, свободы лжи, безумия было полно. Анархист Бакунин отрицал государство, хотя оно так же неустранимо, как человеческий грех. А это значит, что в попытке практически реализовать идеал анархизма (Маркс недалеко стоял от Бакунина, когда говорил об отмирании государства при коммунизме) надо будет манипулировать не только сознанием народа, но и своим собственным, и так  идти к безумию.

Достоевский не углублялся в теологию необходимости государственной власти ввиду греховности людей, верил в доброту человека, даже тогда, когда видел глубину его греховности. Но он видит извращенность самой революционной воли к свободе, безумие стремления к свободе во что бы то ни стало, неизвестно для чего и неизвестно исходя из чего. Христос учит: «всякий делающий грех есть раб греха», и только благодать Божия освобождает саму нашу волю к свободе, саму свободу, проясняя наш разум откровением Божиим о грехе и о спасающей благодати Христовой, «…познаете истину, и истина сделает вас свободными» (Ин. 8:32), — слова Христа. Стремление к абсолютной свободе, без знания пути к ней и что она такое, приводит к безумной одержимости идеей свободы. Это скрыто стоит за современным безбожием. Герой «Бесов» воспроизводит поразительно откровенные слова М. Бакунина, что во имя свободы Бога надо отрицать, даже если Он есть.

Достоевский предчувствовал то, чего опасался К. Леонтьев. Стремление к свободе во что бы то ни стало, слепой культ свободы, устраняющий христианское откровение о греховности человека и порабощенности самой его свободы, приведет к еще худшей, еще более деспотичной, уже откровенно бесчеловечной форме государственной власти.

Острие этого бунта, его основной парадокс — тайна порабощения грехом самой человеческой свободы и возможность ее освобождения ТОЛЬКО властью благодати Бога.

4.

Бунт «подпольного» человека против научной стены очевидности. «Записки из подполья». «Я злой человек. Непривлекательный я человек», — представляется герой читателю. Но, готовый на унижение в глазах людей, он бунтует против унижения его разума. Бунт подпольного человека переносит нас в сферу чисто духовной, интеллектуальной, умозрительной трагедии современного человека. «Записки» подчеркивают, что униженный и для всех ничтожный человек, обретающий в своем отчаянии решительность, может бросать неотразимый вызов всем сильным мира сего.

Какой вызов? Не политический, а духовный. Вы все, сильные, умные, стоите на задних лапках перед научной картиной мира. А эта картина с человеком и ценностями его не считается. По вашей картине вы от обезьян происходите, совести у вас никакой нет. Так вот, нравится, не нравится, принимайте за истину эту картину. Достоевский называет ее стеной. Стоит стена, я не смогу пробить ее.

«Эти господа, при иных казусах, например, хотя и ревут, как быки, во все горло, хоть это, положим, и приносит им величайшую честь, но, как уже сказал я, перед невозможностью они тотчас смиряются. Невозможность — значит каменная стена? Какая каменная стена? Ну, разумеется, законы природы, выводы естественных наук, математика. Уж как докажут тебе, например, что от обезьяны произошел, так уж и нечего морщиться, принимай как есть. Уж как докажут тебе, что, в сущности, одна капелька твоего собственного жира тебе должна быть дороже ста тысяч тебе подобных и что в этом результате разрешаются под конец все так называемые добродетели и обязанности и прочие бредни и предрассудки, так уж так и принимай, нечего делать-то, потому что дважды два — математика. Попробуй возразить. «Помилуйте, — закричат вам, — восставать нельзя: это дважды два четыре! Природа вас не спрашивается; ей дела нет до ваших желаний и до того, нравятся ль вам ее законы, или не нравятся. Вы обязаны принимать ее так, как она есть, а следственно и все ее результаты. Стена, значит, и есть стена… и т.д. и т.д.» Господи Боже, да какое мне дело до законов природы и арифметики, когда мне почему-нибудь эти законы и дважды два четыре не нравятся? Разумеется, я не пробью такой стены лбом, если и в самом деле сил не будет пробить, но я и не примирюсь с ней потому только, что у меня каменная стена и у меня сил не хватило. Как будто такая каменная стена и вправду есть успокоение и вправду заключает в себе хоть какое-нибудь слово на мир, единственно только потому, что она дважды два четыре. О нелепость нелепостей!» (1:3).

В подпольном человеке заявляет себя духовное достоинство и интеллектуальная совесть, которая, подобно нравственной совести, знает не только то, что фактически есть, что только и может знать наука, а еще и то, чего не может не быть, что должно быть, независимо от того, о чем свидетельствую факты и ограниченная ими наука. Так заявляет себя «познание верой», в этом значение веры как открытости человека голосу своей интеллектуальной совести, в этом «спасение верой». Мы верим не по внешним причинам утешения верой и не потому, что по невежеству игнорируем научную апелляцию к фактам. Мы слышим — к сожалению, часто безотчетно и потому слабо, — что глубина смысла религиозных идей столь же таинственно, сколь и явственно свидетельствует нашей душе, что этого не может не быть. Это крайне важно понять современному человеку, который, в отличие от человека религиозной эпохи христианства, когда авторитет Церкви был несомненен, не стоит ясно перед выбором: следовать ему авторитету Церкви, говорящей о религиозных истинах как несомненных или отказывать этому авторитету, в истинности которого не было сомнений. В этом смысле к человеку прошлого относится определение неверующих: «более возлюбили тьму, нежели свет». Современный человек раньше всего стоит перед выбором: слепо верить науке, сциентистскому общественному сознанию (по-своему сводящему всю нравственность к честности признания объективных фактов) или целостной глубине своей нравственной и интеллектуальной личной совести, быть самоотверженным до фанатизма ученым, или быть самим собой, оставаясь вполне человеком. Современная наука вызвала слепое поклонение ей и ее способу познания, преданного особенным образом фактам и настроенного против власти теологических и философских идей над фактами. В познании мира это оказалось эффективным, этим оправданным, но перенесение этого способа мысли на размышления о Боге лишает нас чувствительности к голосу интеллектуальной совести, не дает пережить веру как познание верой, противопоставляет веру знанию и обрекает на неверие.

И речь не о том, чтобы отвергать или опровергать науку, как можно подумать, слишком легко делая отвлеченные выводы из художественного прозрения Достоевского. Достоевский вскрывает проблему, которую до сих пор разными путями пытаются обойти. Атеисты слепо опираются на слепой культ науки, доказывая, будто она дает основания атеизму. Простые верующие люди склонны верить, что наука, наоборот, подтверждает веру, и в этом их частенько уверяет популярная проповедь. Теологи понимают, что нельзя запросто переходить ни от науки к теологии, ни обратно. Но как разрешить такой дуализм и своего рода теорию двойной истины, ЭТОГО они не знают. Место науки при теологии остается непонятным. Думаю, оно выходит за пределы нашего понимания для того, чтобы само наше религиозное понимание возвратить к осознанию его чудесного характера, к осознанию основного положения христианского вероучения о полноте откровения нам Бога. Смысл и достоверность Откровения открывается нам только действием в нас Духа Божьего. А тайна Божия как истинная тайна есть тайна полного самооткровения Бога в человеческом лице Иисуса Христа.

Достоевский не давал рефлексивного толкования художественному выражению проблемы, но ярко указывал на нее, разоблачая слепое доверие науке, претензию на самоочевидность ее истин и спекуляции на науке предубежденного атеизма.

5.

Константин Константинович Иванов. Калининград. 2015 г.

Наконец, о самом радикальном бунте Достоевского. Он представлен отчасти в «Бесах», но развернуто и вполне ясно — в его личном письме к Н. Д. Фонвизиной. Эта добрая и благочестивая женщина, провожая каторжан, дарила им Евангелие, подарила и Достоевскому. Это Евангелие было у него под подушкой все годы, пока он был на каторге. Он с ней переписывался, пишет ей («Письма». Т. 28. С. 176):

«Не потому, что Вы религиозны, но потому, что сам пережил и прочувствовал это, скажу Вам, что в такие минуты жаждешь, как «трава иссохшая», веры, и находишь ее, собственно, потому, что в несчастье яснеет истина. Я скажу Вам про себя, что я — дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже… до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных. И, однако же, Бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен; в ЭТИ минуты я люблю и нахожу, что другими любим, и в такие-то минуты я сложил в себе символ веры, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивой любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной».

Достоевский вскрывает главную нашу проблему: под влиянием науки в нашу эпоху сужается и искажается представление об истине.