Илл.: Эдуард Мане. Завтрак на траве (фрагмент). 1863.
Продолжение. Начало переписки читать здесь.
Письмо пятое.
Дорогой Андрей Александрович!
Спасибо за Ваш глубокий отклик! Многое из написанного Вами вызывает согласие, поэтому если я и буду упорствовать в некоторых вопросах — а я обещаю это делать, — то не столько из намерения оспорить или доказать, а из желания посмотреть, куда заведёт упрямство. Среди многих проблем, отмеченных Вами, позволю себе выбрать одну: пустоту “гражданской принадлежности”, лишённой этнического содержания. Давайте попробуем найти “гражданскому национализму” наполнение, не имеющее национальной окраски, но окрашенное, приводимое в движение человеческим вообще.
Злоупотребив в первом письме “феноменологией” собственного “жизненного мира”, в этом я, с Вашего позволения, злоупотреблю чужими идеями. Злоупотреблю прежде всего в том смысле, что их придётся сильно упростить. Мне кажется, что идея гражданской принадлежности может достаточно надёжно стоять на трёх “общечеловеческих китах”. Эти “киты”, эти силы являются общечеловеческими в разной мере, а последняя (сохраню интригу, не называя её) очевидно реализована по-разному в разных культурах, однако их совместного действия а) достаточно для образования стабильной общественно-политической конструкции, б) внутри этой конструкции останется достаточно места для желающих аккуратно (!) поиграть в этнокультурную принадлежность.
Самая простая и древняя сила это страх, или ужас, который увиден, понят и описан Томасом Гоббсом. Государство возникает из понятной каждому человеку угрозы насилия, в условиях безвластия непрогнозируемого и ненормируемого. Перед лицом этой угрозы меркнут остальные соображения (во всяком случае у большинства людей), в том числе касающиеся этнических делений. Даже католики с протестантами нашли в себе силы как-то примириться перед лицом перспективы взаимного уничтожения. Намного проще забыть о различиях представителям разных национальностей, для здорового большинства которых национальность (этническая, культурная — любая) не имеет трансцендентного, абсолютного, первостепенного смысла, присущего религиозной вере. Объединяющая сила страха анархии и войны всех против всех сильнее, чем стремление обособиться по этнокультурным основаниям. Этот страх делает из нас подданных.
Страх падения обратно в естественное состояние дополняется ужасом и трепетом перед лицом государства, этого смертного бога, способного одним движением уничтожить тебя и всё вокруг тебя. Наша историческая память рисует нам яркие образы Левиафана, пожирающего людей. Этот ужас тоже толкает к гражданскому единению поверх и помимо национальностей. Избежав гибели от хорьков и лисиц, человек сталкивается со львами, то есть с “сынами гордости”, овладевшими рулём, педалями и красными кнопками современного Левиафана. Сопротивляться, влиять на них или даже избегать их в одиночку невозможно, и это обстоятельство рождает солидарность. Формы её многообразны, исторически специфичны. Каждое общество прошло — или не прошло — свой путь от коммунальных движений и крестьянских бунтов до гражданского сознания. Национальность, этническая принадлежность безусловно могут являться катализаторами этой низовой солидарности — насколько я, неисторик, могу судить, часто было именно так, — но возникает эта солидарность из первичного, не-культурноспецифического антропологического факта: один в поле со львами будет съеден. Этот страх делает из нас граждан.
Есть ещё одно соображение, которое заставляет нас спасаться от объятий Левиафана, но оно, боюсь, потребует отдельного продумывания и разговора. Возможно, в связи с национализмом и религией (если мы возьмём на себя риск говорить о религии). Государство естественно стремится предложить, точнее, навязать себя как проект тотального спасения, закрыть собой все горизонты, раздуться до вселенских масштабов, подчинить себе всякое движение, в том числе движение мысли. Прогрессоры, пастыри народа, бюрократы, экономисты обещают нам благоденствие и рай на земле. Ну хорошо, нам придётся потерпеть, но наших потомков обязательно ждёт рай, если мы сейчас уступим себя целиком отеческой заботе земных охранителей.
Однако есть основания опасаться, что вера в рай на земле и стремление к нему — в рамках государства ли, нации, или индивидуально — прямо ведут к превращению человека в вещь, которая обязательно будет употреблена самым страшным образом.
Если мы видим перед собой сотериологическую задачу, или если просто дорожим свободой и индивидуальностью здесь и сейчас, нам также нужны союзники в сопротивлении абсолютизации посюсторонних целей, и союз здесь опять не зависит от национальности. (Может показаться, что подобный ход мысли толкает нас к религиозному национализму, но это не так. Например, Эрик Фёгелин, в духе которого я попытался наметить этот довод, принципиально отказывался относить себя к какой-то ветви христианства, чем доставил немало проблем религиозным консерваторам, пытавшимся и пытающимся присвоить его видение.)
Таким образом, и установление и сохранение государства, и ограничение притязаний этого же государства есть задачи, возникающие независимо от национальных параметров участников только лишь в силу их человеческой природы. Ужас толкает к формированию государства и одновременно сопротивляющегося ему гражданского общества напрямую, минуя национальное. Я, как и обещал, упростил Гоббса, но, к счастью, есть более точные и нюансированные прочтения.
Опасность внегражданского, этнического национализма в том, что он приглушает этот полезный обоюдоострый экзистенциальный страх. Он делает это настолько хорошо, что иногда прямо используется как анестезия при операциях на народном теле.
В нынешних условиях постправды мы почти лишены возможности сказать наверняка, являются ли чьи-то (в том числе и прежде всего наши) этнокультурные сантименты “подлинными”, “нашими” (будь то невинная любовь к пейзажам Левитана или представления о биологической исключительности) или они сгенерированы в лаборатории “злокозненным демоном” и подсажены в нас как вирус. Споря о национальных различиях, мы рискуем оказаться воинами, в ряды которых бросил камень раздора подученный хитрой Медеей Ясон. Мы будем сражаться вокруг вымысла, в то время как какой-то из наших вышеописанных страхов будет становиться реальностью.
Сам вопрос об аутентичности в сегодняшнем мире невозможно труден (не удержусь от упоминания Чарльза Тейлора). Так не выглядит ли привлекательным решением отказ от “гордиевой” категории “национального” во всех тёплых, но смутных и подозрительных смыслах ради сравнительно более ясного, хотя и холодного, смысла гражданской принадлежности? Не стало бы такое решение, возвращающее нас к лорду Бэкону и его призыву избавиться от идолов и “начать работу разума сызнова”, подлинным (уже без кавычек, со всей серьёзностью) основанием неомодерна, который уже призывают на смену уставшему и утомившему постмодерну?
____________________
Письмо шестое
Дорогой Вадим Александрович!
Прежде всего позвольте поблагодарить Вас за продуктивное упрямство – мне представляется и, надеюсь, Вы со мной согласитесь, что лучший способ добиться ясности – это стараться не к соглашению на словах, а к пониманию позиций друг друга и возможностей соглашения. Ведь последнему совершенно не обязательно быть всеобъемлющим – более того, последний вариант, признаться честно, мне показался бы скучным.
Теперь позволю себе высказаться по существу сказанного Вами. Прежде всего, мне представляется, что есть коренное различие между вообще мыслимым и мыслимым в конкретно-исторической ситуации – иначе говоря, положительный ответ на вопрос, возможна ли «гражданская принадлежность», вовсе лишенная этнического содержания, не будет еще никоим образом ответом на вопрос – возможна ли она здесь и сейчас и принадлежит ли она к числу реалистичных перспектив для многих из существующих или имеющих возникнуть национальных сообществ. Равно как из того, что форма «национального государства» за минувшие два столетия стала своего рода «естественной», ничуть не следует, что она должна быть предметом наших стремлений или что она остается или останется в обозримом будущем столь же «естественной» — все это не только может, но и, я полагаю, должно стать предметом нашего обсуждения. Впрочем, позволю себе сразу же сделать уточнение – в предыдущем письме я отмечал отнюдь не «пустоту “гражданской принадлежности”, лишенной этнического содержания», так что ставимый Вами под вопрос тезис отнюдь мне не принадлежит (и потому я не испытываю нужды защищать его, легко отдавая его Вам – предоставляя возражать Вам тем, кто опознает в этой формулировке свои воззрения). Мой тезис был гораздо проще – а именно, что «политико-правовой союз», понимаемый как сугубо рациональный, нежизнеспособен: политическое сообщество не является только «сделкой», «соглашением» во взаимном интересе.
В свете сказанного, основная линия Ваших рассуждений побуждает меня не столько к возражениям, сколько к уточнениям. Аргумент, Вами приведенный со ссылкой на Гоббса, слишком «сильный» — то есть он доказывает, как мне представляется, больше, чем Вы собирались доказать. Если сформулировать совсем кратко, то Гоббс доказывает, что всякое правление, всякое государство, любой порядок – лучше, чем его отсутствие. Таким образом он не имеет отношения к вопросу о том, какой вариант политического сообщества предпочтительнее – стоит ли нам надеяться и стремиться, допустим, на возвращение к полисному устройству или мечтать о халифате.
Второй приводимый Вами аргумент – о сопротивлении Левиафану – куда более сложный. Если первый является универсальным, то здесь Вы делаете оговорку не о Левиафане вообще, а о «современном Левиафане», не проясняя конкретные его черты, но, видимо, подразумевая под этим современные западные государства, т.е. территориальные и национальные. Однако сопротивление Левиафану может происходить из самых разных оснований и образовывать самые разные группы и сообщества – ведь совершенно не обязательно в противостоянии Левиафану, пусть даже современному, исходить из образа сообщества, заключенного в данные территориально-политические рамки. Сопротивление Левиафану может быть поверх его границ или пролагать собственные границы в нем, причем ничто не требует, чтобы эти границы были территориальными – желание сопротивляющихся может заключаться в предоставлении им определенных привилегий, изъятий и т.п., т.е. быть направленным как раз на свою исключительность по отношению к остальным подвластным, например, в силу того, что это требуется для компенсации их ущемленного положения. Солидарность такого рода может быть хоть поколенческой, хоть гендерной, хоть какой-угодно еще – в зависимости от того, какие различия являются или станут в будущем политически-значимыми, а какие, напротив, утратят свой политический характер.
Вы задаетесь вопросом, возможно ли «формирование гражданской общности» вне национального. Мне представляется, что здесь переплетено несколько вопросов:
- во-первых, возможна ли общность вне национального – да, разумеется, примером тому служит хоть церковь, например, католическая, хоть сообщество выпускников университета – для которых их принадлежность к студенческому товариществу может оказаться гораздо важнее, чем различие языков, рас и гражданства;
- во-вторых, возможна ли подобна территориальная общность – вновь да, история и современность дает нам массу примеров подобного – но здесь возникает вопрос о том, как совместить это гражданство с принципами равенства, территориального господства и т.п. Например, не сложно представить себе гражданскую общность господ по отношению к рабам, граждан Флоренции по отношению к contado, впрочем – и здесь я вынужден оговориться – затрудняюсь помыслить и эти общности как исключительно рациональные, лишенные гражданских культов и обрядов, памяти общих предков (не важно, реальных или воображаемых), «отцов основателей» и т.п. «архаичных» составляющих.
Иначе говоря, в общем виде вопрос мне кажется не вызывающим сомнения – существует множество форм и способов объединения людей между собой и если спрашивать, должны ли люди непременно объединяться на основе этничности, то ответ столь же очевидно гласит – нет, никоим образом не должны.
Более того, даже в тех случаях, когда люди вроде бы объединяются на основе «этничности», то, что они сочтут объединяющим, а что – разделяющим – решается не «этничностью», напротив, именно в результате этого объединения определится, какие «общие черты» являются общими и значимыми, какие – общими и малозначительными, а какие, например, – частными и малозначительными. Так, вопрос о том, будет ли «общерусская нация» или «(велико)россы» и «малороссы/украинцы» являются различными нациями не был связан сам по себе с утверждением или отрицанием различий между «русскими» и «украинцами». Для сторонников первого прочтения «малороссы» выступали в качестве «народности», обладающим своим «наречием», в составе иной общности – «общерусской». Соответственно, те, для кого данное понимание являлось привлекательным, были склонны подчеркивать различия, существующие между самим «малороссами», тогда как для их оппонентов одновременно с утверждением своей «особости», значимым становилось утверждение единства между «украинцами». Чувствительность к различиям проистекает не столько из самих различий, сколько к тому, какие из них можно наделить политическим содержанием. Впрочем, обращаться к истории здесь совсем не обязательно – различие между предлогами «в» и «на» применительно к Украине в пределах памяти нашего с Вами поколения стало политическим и можно было наблюдать столкновения не только сторонников и противников того или иного вариантов, но их вместе – с теми, кто (еще) не наделял этот грамматический выбор политическим значением.
Несколько утрируя – мы создаем «общую этничность» как один из вариантов опознать друг друга в качестве «своих».
Формулируя несколько в ином виде уже присутствующий выше тезис, можно, мне представляется, сказать так применительно к национальному:
— вопрос не в том, есть или нет критерии включения в территориальную политическую общность, а каковы они, т.е. насколько они инклюзивны или эксклюзивны, насколько широк набор критериев (ведь чем больше последних, тем сложнее включение), что требуется для того, чтобы в своих собственных глазах и во взгляде других стать «своим» в этом смысле.
Принцип «крови и почвы», который нередко всплывает и в современных спорах – и обычно интерпретируется как принцип исключения, если присмотреться к нему внимательнее – далеко не столь прост и однозначен. Он не только исключает тех, кто ему не соответствует (впрочем, как известно, «кто здесь еврей – решаю я», согласно mot, приписываемому Герингу), но и предписывает принадлежность тем, кто, весьма вероятно, отнюдь не соотносили и не соотносят себя с данной общностью – это требование принадлежать, возможность объективного отнесения, независимо от собственных представлений и установок. То есть тот, кто по «крови» принадлежит к этому «народу», должен принадлежать к нему и сознательно – даже если я совершенно забыл или не знал никогда «язык моих предков», даже если я не принадлежу к церкви, к которой принадлежат мои «сородичи по крови» и т.д. – мне не только предъявляется требование осознать свое происхождение («услышать голос крови»), но и дается возможность принадлежать к этому сообществу. Я столь подробно останавливаюсь на данном моменте именно ради того, чтобы показать, что исключение и включение далеко не столь простые принципы – апелляция к «крови» может быть направлена не столько на то, чтобы отделить от других, сколько чтобы дать возможность включения другим, не подходящим по иным критериям.
То, какие критерии станут решающими, не вытекает из самой логики национализма – более того, как можно легко увидеть из истории и современности, эти критерии не являются последовательными. Так, обычно в качестве примера «гражданского национализма» приводят Францию, с более чем серьезными основаниями – ведь именно там мы видим провозглашение, что каждый гражданин Франции является «французом», в идеале это синонимы (с происшедшим, однако, вскорости значимым различением «активных» и «пассивных» граждан). Однако та же Франция становится в XIX веке, спустя несколько десятилетий после провозглашения принципа «гражданского национализма», родиной «солдата Шовена»[1], а на исходе того же столетия прогремит «дело Дрейфуса», основанное на убеждении, что еврей не может стать вполне французом, то есть его лояльность постоянно находится под вопросом – поскольку на нее претендует иная общность и нет уверенности, что французская национальная общность окажется более сильным претендентом в этом соревновании – или что его преданность Франции с гораздо большей вероятностью, чем в случае с «этническим французом», окажется ослабленной перед лицом соблазна[2]. Если второму Германскому рейху конца XIX – начала XX века во многом свойственно «этническое» прочтение национального, то это не исключает, например, осенью 1914 г. прославления павших еврейских добровольцев как истинных немецких патриотов. Для таких русских националистов, как славянофилы или, например, Победоносцев, наиболее значимым критерием было вероисповедание[3] — однако в случае поведения лица, отличающегося от желательного, легко мог возникнуть аргумент о его происхождении (напр., «выкрест»), призванный объяснить, почему он/они ведут себя не так, как полагается «истинно русскому человеку».
Второй вопрос, который Вами поставлен – возможна ли «сборка» национального вне этнических критериев. Мне кажется, в предыдущем рассуждении мне удалось отчасти на него ответить в меру моего понимания – да, разумеется, возможна, но, во-первых, далеко не всегда для этого есть возможности, во-вторых, вопрос о роли «этнического», насколько значим этот критерий – является ли он преобладающим, в третьих, происходит и обратный процесс – когда национальное формирует «этническое», как, например, в случае с китайцами Сингапура или австралийцами и новозеландцами. Обращаясь к европейским примерам, можно вспомнить, как складывание национальных границ обособило обитателей «Нижних земель» и они остались в стороне от «германского возрождения», в качестве «голландцев» – находящихся в том же категориальном ряду, что и «немцы» и «французы», а не «бургундцы» или «саксонцы».
Мне представляется, что в нашем разговоре постоянно упускается один ключевой момент – национальная общность не является архаичной. Более того, именно нация – модерный феномен, вплоть до рубежа XVIII – XIX веков неизвестный. Могут ли люди образовывать сообщества по иным, не-национальным критериям – да, разумеется, более того – большая часть истории одной только Европы (где, как известно, и возник этот феномен) демонстрирует иные способы объединения.
Если угодно, наш разговор определен центрально- и восточно-европейской перспективой – ситуацией, когда между «государством» и «нацией», «национальным», «национальностью» существует очевидная для всех дистанция – и вопрос ставится либо в смысле, можно ли сохранить «государство», не «национализируя» его, или как «национализировать» «государство».
Но я бы обратил Ваше внимание и на другой аспект начавшегося разговора – ведь если говорить о «гражданском сознании», о политической мобилизации масс, то это предполагает, что в артикулируемых проблемах и предлагаемых вариантах действия опознают себя не только те, кто «успешно вошел в современность», если использовать образы из первых Ваших писем, но и кто вне ее (допустим, только пока) – и кто в предлагаемых Вами образах способен разглядеть место для себя, достаточно привлекательное, чтобы присоединиться. Если же предлагаемый образ «наступающей современности» не только чужд большинству (в данном случае сугубо негативно определяемому), но и им не предлагается соблазнительного пути в эту сияющую современность, иначе как поодиночке – то мы сталкиваемся с прямо противоположным искомому «гражданскому сознанию», с предложением каждому искать свой привлекательный путь в одиночку. Напомню, что национализм, по крайней мере на протяжении первых полутора столетий своего существования, был именно «путем в современность», причем что очень важно – коллективным, возможностью улучшить свою общую судьбу.
То, на чем я считаю необходимым настаивать – это на разведении «национального» и «этнического». Понятно, что восточноевропейский контекст вынуждает нас – и меня, смею уверить, не в меньшей степени, чем Вас – слышать за словами о «национальном» сильные отголоски расового и этнического, считывать в первую очередь угрозу исключения, а отнюдь не призыв к гражданской общности, позволяющей объединить нас между собой – призыв к разграничению внутри, а не к объединению в пределах государственного (национального) целого, интересоваться тем, кто еще из «граждан Российской Федерации» окажется в очереди на исключение из числа полноправных, кому еще предстоит быть заподозренным в своей лояльности к этому «воображаемому сообществу». Вас смущают «теплые» и «смутные» смыслы «национализма» — меня тоже, вот только я сомневаюсь, что возможно политическое действие, руководимое одним рациональным интересом – более того, на мой взгляд, когда наступает последнее, там мы имеем дело уже не с политическим, а техническим – фундаментальные вопросы, о том, что побуждает нас жить вместе, в чем смысл этого совместного существования и есть ли в нем нечто, ради чего мы готовы не только жить, но и умирать – все этим вопросы вынесены за скобки. Мне это наводит на ум известный случай с конкурсом проектов идеального города – поступившие проекты весьма отличались друг от друга, но была у них и общая черта – конкурсанты единодушно забыли отвести место под кладбище или колумбарий, в их сияющем мире жили счастливые здоровые люди, а несчастливым и нездоровым там не было места.
И последнее: Вы говорите о страхе перед Левиафаном – не уверен, насколько он в нашем случае обоснован, мне лично представляется, что для нас куда более актуален страх перед Бегемотом. Мне не кажется, что у нас есть избыток государственной власти, что политическая власть в нашем случае слишком сильна – напротив, кажущаяся избыточность власти связана, на мой взгляд, скорее с недостатком, потребностью компенсировать слабость демонстративным ее применением, произвольность применения – множащая неопределенность и тем самым поддерживающая режим личной власти.
[1] См.: Пюимеж Ж., де. Шовен, солдат-землепашец. – М.: Языки русской культуры, 1999.
[2] См. глубокий анализ: Зелдин Т. Франция. 1848 – 1945. – Екатеринбург: Изд-во Уральского ун-та, 2004.
[3] См., напр., характерный оборот из письма Победоносцева к наследнику престола Александру Александровичу: «На сих днях был у меня севастопольский городской голова г. Ротгольц (лишь по фамилии немец, но православный)» (письмо от 12 января 1879 г.). Принятие православия оказывалось важнейшим шагом в обрусении. Так, характеризуя деятельность по переводу богослужения и священных текстов на татарский и др. языки, ведшуюся Ильминским, Победоносцев писал в некрологе последнего: «она согласовывалась вполне с апостольским заветом – учить вере каждое племя на языке его, и являлась единственно возможным средством для просвещения, и, в конечных результатах, для обрусения инородцев» [Победоносцев К.П. Сочинения / Сост. и примеч. А.И. Пешкова. – СПб.: Наука, 1996. С. 156].