Лев Карсавин

Джиордано Бруно
Глава IV

книжный шкаф > раритет

Мы завершаем публикацию книги Льва Карсавина “Джиордано Бруно”, которая увидела свет в Берлине в издательстве “Обелиск”. Нумерация страниц соответствует первому изданию  1923 года. Текст к публикации подготовлен Владимиром Шароновым

Лев КАРСАВИН. ДЖИОРДАНО БРУНО
БЕРЛИН
ОБЕЛИСК
1923

Предисловие В.Шаронова (2015)

Л. Карсавин. Джиордано Бруно (1923). Глава I

Л. Карсавин. Джиордано Бруно (1923). Глава II

Л. Карсавин. Джиордано Бруно (1923). Глава III

Л. Карсавин. Джиордано Бруно (1923). Глава IV

Стр. 157

Глава IV

Стр. 249

БРУНО И ТРАГЕДИЯ РЕНЕССАНСА

Стр. 251

26. Лучшее философское наследие Бруно — его диалоги. В них шутка, переходящая границы меры, смешивается с отвлеченными рассуждениями, стихи перебиваются прозой, язык философа сменяется пламенным одушевлением поэта и модная аллегория и мифология давят свободную игру ума. Читатель, даже современный читатель поражен остроумием и живостью, неожиданностью оборотов мысли и речи и богатством идей в таком диалоге, как «Каббала Пегаса». А ведь это незаконченный, хотя умело и художественно незаконченный диалог. Это — осел. Голова его может показаться читателю слишком большой, туловище и хвост — слишком маленькими. Не беда. — В природе встречаются животные, у которых только и есть, что голова: так мало все остальное в сравнении с нею; и, тем не менее, в своем роде они совершенны. Да и художник-портретист часто ограничивается лишь тем, что пишет голову, а большие артисты сплошь да рядом довольствуются изображением руки, ноги, глаза, «нежного уха» или половины профиля, выглядывающего из-за дерева или из окошка. Зато, если вдуматься в философский смысл диалога, окажется, что этот осел несет на себе «тридцать открытых печатей, полное блаженство, озаренные тени» и многое другое. Он вовсе не осел для переноски тяжести, но осел, который «может везде появиться, везде пастись, все схватить, понять и сообщить». «Почему не

Стр. 252

назвать его ученым: он умеет аргументировать, доказывать, диспутировать? Почему не считать его монахом: он умеет петь, читать требник и спать, добровольно выполняет обеты целомудрия, бедности и безусловного послушания?» Ничто не мешает пригласить его хоть в конклав: его голос обладает избирательным правом. Бруно хотел поднести своего осла кавалеру, но тот оказался необразованным, духовному лицу — оно слишком привержено букве, прекрасной даме — ее умственные способности еще не доросли до понимания лошади и осла. Автор посвящает свой диалог епископу Казамарчиано дону Сапатино. «Благосклонно примите эту каббалу, эту теологию и философию. Я говорю Вам о каббале теологической философии, о философии каббалистической теологии, о теологии философской кабаллы, хотя мне неизвестно: знаете ли Вы одну из них целиком либо частью или совсем не знаете. Мне известно только одно. — Вы обладаете целым ничего частично, не обладаете ничем от части целого и совершенно не обладаете частью в целом».

Бруно страдает — читатель, наверное, уже заметил это — отсутствием чувства меры. Даже одно из лучших его произведений — «О героических восторгах» — выполненное с большим чутьем стиля, увлекающее своим энтузиазмом, изобилующее разнообразными и художественными образами, испорчено какой-то небрежностью и поспешностью, переобременено отступлениями, часто ненужными. Поэт мировой гармонии обнаруживает резкую дисгармонию своего стиля. Он враг всякого педантизма, в частности — педантизма литературного, «петраркизма»; он требует, чтобы стиль определялся мыслью. Но мыслью ли определена характеристика любви, как «божественной воды, истекающей из источника духа Любимой дамы и наполняющей интеллект?» И не сказывается ли литературная схема, притом плохая, в описании пира в La Сеnа delle Ceneri?» — «Пир такой большой, такой маленький; такой учительский, такой ученический; такой святотатственный, такой религиозный; такой веселый, такой холерический»; и после ряда подобных же

Стр. 253

двойных эпитетов, своего рода «coincidentia oppositorum»: «уверен, немалый представится на нем случай стать героическим, подавленным; учителем, учеником; верующим, неверующим; веселым, печальным; сатурнински-мрачным, юпитеровски-радостным; легкомысленным, важным … софистом с Аристотелем, философом с Пифагором; смеющимся с Демокритом, плачущим с Гераклитом».*

Вместо требуемых Бруно простоты и ясности, отсутствия педантизма и искусственности он дает в своих произведениях… педантические сравнения и аллегории, искусственные образы, запутанные и неясные конструкции фраз, «un pessimo е grandissimo scrittore, как охарактеризовал его Бенедетто Кроче. И несмотря на все свои недостатки, несмотря на постоянную, слишком часто бесплодную борьбу с обеими грамматиками: итальянской и латинской, Бруно все-таки крупный стилист. Варварским иногда языком он умеет передавать тонкие оттенки мысли и чувства, выражать в стиле полноту своей сложной личности. Если, желая быть ясным и изящным, простым и непринужденным, он оказывается темным и грубым, искусственным, вымученным, то одной, по крайней мере, цели он достигает вполне: он своеобразен, и своеобразен не в дурном смысле, а в смысле выразительности и энергии письма, полного проявления в языке своего я. Читателя утомляют постоянные перебои настроений, громоздкость описаний и всей концепции наряду с неподражаемым постоянно прорывающимся остроумием. Но в этих противоречиях весь Бруно.

——-

*) Cena delle Ceneri, Proem. Epist. – “… un convito si grande, si picciolo; si maestrale, si disciplinare; si sacrilege, si religioso; si allegro, si colerico; si aspro, si giocondo; sim agro fiorentino, si grosso bolognese; si cinico, si sardanapalesco; si bagatelliero, si serioso; si grave, si mattacinesco; si tragico, si comico; che non vi sera poco occasione da dovenir eroico, dismesso; maestro, discepolo; credente, mescredente; gaio, triste; saturnino, gioviale; leggiero, ponderoso; canino, liberale; simico, consulare; sofista con Aristotele, filosofo con Pitagora; ridente con Democrito, piangente con Eraclito.”

Стр. 254

Вот он, тоскующий по далекой отчизне. — «Любимая моя Чикала. Ты видела меня, когда я рос на твоих солнечных склонах. Как ты меня обрадовала однажды! Помню тебя, покрытую плющами, оливами, вишнями, миртами, лаврами, розмаринами, населенную каштанами, дубами, тополями, ульмами, счастливо несущими бремя плодоносной лозы!» Но Бруно — «гражданин мира», «сын Отца Солнца и Матери Земли». Он одинаково любит и итальянцев, и англичан, и французов, и обрезанных и необрезанных. Только почему он тогда ненавидит евреев, эти «египетские отбросы», это племя, которое «никогда не было частью мира», так как «никогда не владело и пядью земли, которая бы принадлежала ему по естественному или гражданскому праву»? Он блуждает по Eвропe, чтобы везде проповедовать свою философию, а на самом деле оказывается, что стремится в Италию; ищет покоя и неизвестности и везде начинает шумную борьбу. В его стихах нежность и сантиментальность сменяются потоком сарказмов и гулом необузданных, негодующих криков или героическим подъемом. Ни в чем нет чувства меры; но в ее отсутствии, в переходах и противоречиях снова — своя мера, своя гармония.

Почти женственные ноты звучат в описании того, как душа сливается с Богом. Многое напоминает пассивную мистику викторинцев, Бернарда или друзей Божьих. Но только напоминает. — Растворение души в Боге проявляется, как полный энергии и сосредоточенности порыв воли, как самоутверждение и активное самообожение, «furore eroico». И не верится, что самосознание исчезает, что стремящийся лишь акциденция. Ведь это он завоевывает Божество, а не Божество его поглощает. И сколько личного самознания в этом «пробудителе дремлющих душ», говорящем о себе в третьем лице: «Бруно обращается», «Ноланец установил», или: «Я Филотей Иордан Бруно Ноланец»… Скромным-религиозно и любовным кажется принятое им новое имя «Филотео» или «Теофило», «друг Бога», и не «филантропия» ли наименование его философии? Но разве это соответствует

Стр. 255

его жизни и действиям? Всем движет Первоначало. Так ли? — «Ноланец… разбил оковы человеческого духа и познания, замкнутого в величайшей темнице буйного воздуха, пронизал эфир, проник на небо, пронесся мимо звезд, перешел границы мира… озарил слепых, которые не могли возвести очи и глядеть на образ свой в стольких зеркалах,… разрешил язык немым,… поставил на ноги хромых… Он — солнце, которое, озаряя мир знанием и философией, спугивает летучих мышей — теологов, перипатетиков, грамматиков, филологов, словом педантов — и гонит их назад в их пещеры», Правда-ли, что этот Ноланец только акциденция? Бог ли говорит в нем и дышит или же сам он «попирает ливийского гиганта», поддерживает, словно новый Атлант, бесконечное небо? Гигант или беглый монах, гонимый судьбой, радуется смеху маленькой Марии Кастельно и до глубины души растроган радушием и благосклонностью ее отца?

Все — акцидентальное проявление единого Первоначала. Но почему же тогда так любит Бруно это акцидентальное бытие, так к нему присматривается и так много видит? А он видал, что Юпитер, обнимая Венеру с более чем родительской нежностью и прижимая ее к своей груди левой рукой, «двумя пальцами правой брал ее за нижнюю губку и прижимал уста к устам, зубы к зубам, язык к языку». Он видел, как на щеках стареющей Венеры на месте двух прелестных ямочек протянулись от углов рта четыре линии, при улыбке делающие лицо похожим на пасть крокодила. Он успел подметить, как одевается щеголь, «не забывающий, подобно Провидению, ни одного волоса на своей голове, как он расправляет складки воротника, чистит и душит ногти, разглаживает ладонями чулки и пригоняет не башмак к ноге, а широкую грубую жилистую ногу к узкому прямому, чистому и изящному башмаку». Ганимед с обычной своей мальчишеской задорной усмешкой поднес Юпитеру чашу нектара. — «Как тебе не стыдно, сын Троо! Неужели ты все еще считаешь себя мальчиком!… Разве тебе не приходит на ум, что уже прошло время, когда оглушали меня на внешнем дворе

Стр. 256

Силен, Фавн, Приап и прочие, считавшие счастьем, если удавалось им найти удобный случай ущипнуть тебе …, а после на память о щипке они не мыли рук перед едой… Подумай-ка, не переменитъ ли тебе ремесло. Мне же сейчас не до пустяков».

«Джиордано говорит здесь для всех, высказывается свободно, дает собственное свое имя тому, чему природа дает собственное свое бытие; не считает постыдным то, что сама природа сотворила достойным; не скрывает того, что она выставила открыто; зовет хлеб хлебом, вино вином, голову головою, ногу ногою, каждую из прочих частей тела — ее именем; называет еду едой, спанье спаньем, питье питьем и все прочие естественные отправления — их собственным именем. Считает он чудеса чудесами, храбрость и подвиги храбростью и подвигами, истину — истиною, науку — наукой, доброту и добродетель — добротой и добродетелью, обман — обманом, лицемерие лицемерием, нож и огонь — ножом и огнем, слова и сны, — словами и снами, мир — миром, любовь — любовью; оценивает философов как философов, ученых как ученых, монахов как монахов, священников как священников, проповедников как проповедников, пиявок как пиявок, бездельников как бездельников, гаеров, шарлатанов, фокусников, барышников, скоморохов и попугаев как то, что они о себе говорят, чем себя показывают и что суть. Так же относится он и к трудящимся, благодетелям, мудрецам и героям. Смелее, смелее! — Мы видим, как за свою любовь он, гражданин мира, сын Отца Солнца и Матери Земли, должен выносить от мира ненависть, проклятия, преследования и изгнание. Но в ожидании своей смерти, своего преображения, да не будет он праздным и нерадивым в мире».*

———

*) Spaccio, Epist.esplicat. – “ Qua Giordano parla per volgare, nomina liberamente, don il proprio nome a chi la natura dona il proprio essere; non dire vergognoso quel che fa degno la natura, non cuopre quel ch`ella mostra aperto; chiama il pane pane; il vini vino; il capo capo; il piede piede; ed altri parti – di proprio nome; dice il

Стр. 257

Трескучие фразы, написанные по правилам внешне усвоенной риторики? — Не только. — Обращает на себя внимание какая-то настойчивость перечислений, обстоятельность, желание переименовать все виды данного понятия. Сомнительно, чтобы раскрытие слов «дает свое собственное… бытие» в — «не стыдится… не скрывает… называет… считает… оценивает… относится» было обусловлено одним риторизмом. Равным образом нечто большее, чем риторика, заключается и в каждой из второстепенных фраз. Так фраза — «считает чудеса… любовь любовью» с ее пятнадцатью понятиями и, несмотря на свою громоздкость, вносит новый оттенок в правильное и правдивое именование философом вещей. Он не только называет вещи своими именами, не вкладывая в имена эти какого-то иного смысла, не только ничего не скрывает и не утаивает, но и признает факты фактами. И в этом признании находят себе место и чудеса, и подвиги, и истина с наукою, и благо, и добродетель, и ложь, как таковая. Руководясь фактами, беспристрастным признанием их, он «оценивает» далее философов, ученых… шарлатанов… Фраза нужна в общей связи, а в ней самой нужно и громоздкое перечисление, потому что одно оно может по-

———

mangiare mangiare, il dormire dormire, il bere bere, e cossi gli altri,atti naturali significa con proprio titolo. Ha gli miracoli, le prodezze e maraviglie per prodezze e maraviglie, la verita per verita, la dottrina per dottrina, la bonta e virtu per la bonta e vitru, le improsture per improsture, gl`inganni per inganni, il coltello e fuoco per coltello e fuoco, le parole e sogni per parole e sogni, la pace per pace, l`amore per amore. Stima gli filosofi per filosofi, gli pedanti per pedanti, gli monarchi per monarchi, li ministry per ministry, li predicanti per predicanti, le sanquisughe, gli disutili, manainbanco, ciarlatani, bagatellieri, barattoni, istrioni, papagalli per quel che si dicono, mostrano e sono; ha gli operarii, benefici, sapienti ed eroi per questo medesimo. Orsu! orsu! questo, come cittadino e domestico del mondo, figlio del padre Sole e de la Terra madre, perche ama troppo il mondo, verrigiamo come debba essere odiato, biasimato, persequiato e spino da quello. Ma in questo mentre non istia ocioso, ne mal occupato su l`aspettar de la sua morte, della sua transfigurazione, del suo cangiamento”

Стр. 258

казать, какие факты нужны для автора. Вспомнив их, он не сумел назвать их одним именем, рассеянный многопредметностью индивидуального бытия, не сумел одним словом выразить свое к ним отношение: и то и другое стало возможным в перечислении, не осиленном единою мыслью. Читателю даны ярко-эмоциальное и бурное отношение автора к фактам вместе с торопливой беспомощностью охватить их, энергия и нетерпение, распыляющее ее и обнаруживающее недостаток в ней мощи, принцип развращенности, который делает понятною склонность Юпитера к Венере. И чем реальнее объекты, на которые направлена мысль автора, тем страстнее отношение к ним и тем яснее беспомощность ярого порыва, бессильного объять их одним понятием. Переходя в следующей фразе к живым людям, Бруно насчитывает уже 17 категорий; притом ему не хватает слов и приходится обращаться к условным ругательствам: «пиявки», «попугаи», «гаеры» и т. д, И если с этой точки зрения подойти ко всей длинной нашей выписке, речь Бруно оживет и в ней раскроется его личность. Он характеризует себя, как сознающего свое высокое призвание, и место в мире, свою линию, необходимо вооружающую против него весь мир. Здесь он ясен, и сжат и полон героического пафоса его стиль. Но этот увлекающий читателя пафос при переходе автора (нужды нет, что я переставляю последовательность фраз), который не хочет быть «праздным и нерадивым», к конкретности теряет свою силу и сжатость, распыляется и мельчает. Мощный в акте самосознания и сознания своего положения в мире, Бруно становится раздражительным и нетерпимым, когда останавливается на конкретно-индивидуальном, нерасторжимо с ним связанный. Он не может нанести один достойный гиганта удар, но машет мечом направо и налево без удержу и оглядки, и меч оказывается картонным мечом риторики. Он торопится и, стремясь все охватить, не охватывает отчетливо ничего и даже общую идею принужден намечать перечислением ее случайных проявлений. Он становится жертвою акцидентального бытия,

Стр. 259

не видя его субстанциальной основы и даже самой субстанции, без акциденций быть не могущей. Гигант оказывается актуально-беспомощным; концентрация силы слабеет и мощь вырождается во множественности частных проявлений. Меняется и стиль. Из сжатого и звучного он делается расплывчатым и глухим; героической клич завершается нелепым, торопливым бормотанием; короткую фразу заступает тягучий период без начала и конца.

Итак? в стиле Бруно — я взял наудачу первый попавшийся на глаза отрывок, но те же выводы вытекают из приведенных ранее цитат и могут быть подтверждены на любом примере — сказывается не литературная его незавершенность, а незавершенность и, следовательно, дисгармоничность самой личности автора. В стиле отражены горделивое сознание своей миссии, преклонение перед Всеединством, как исходная мощь или потенция эмпирического характера, и рабствование акцидентальности своего я и вещей в отрицании их конкретно-индивидуальной бытийности, в стремлении подняться от них к данному в исходной мощи, то противостоящему, то отожествляемому со своим эмпирическим я. Но это еще не все. — Автор старается чрез индивидуальное, чрез виды подняться к всеединству идей, лишь намечая эти идеи; словно изгнанник, стремящийся в свое отечество и поспешно кончающий дела, автор нетерпеливо и беспорядочно торопится высказать все, отмахивается от докучных остановок, чтобы запылать всепоглощающим, но мгновенным восторгом. Однако, он очень обстоятельно намечает свои идеи, не может оторваться от педантического перечисления видов. Кажется, достаточно сказать, что он называет вещи своими именами, в крайнем случае — прибавить для пояснения: «хлеб — хлебом, вино — вином». К чему же еще стилически портящие фразу голова и ноги? А Бруно мало и этого: со схоластическим педантизмом он прибавляет: «каждую из прочих частей тела — ее именем». Точно мы в этом сомневаемся? Еще ярче указываемое нами явление в приведенном выше описании пира, где, увлеченный своеобразным совпадением

Стр. 260

противоположностей, автор положительно не может остановиться в перечислении парных эпитетов. Разумеется, тут сказывается влияние ненавистной Бруно школы и литературной традиции. Но для того, чтобы оно обнаружилось, необходимо некоторое особое личное качество автора — его обстоятельность в наблюдении, хотя и поспешном, зоркий глаз, чутье к индивидуальному, одним словом то самое свойство которое позволяло ему превращать высокое умозрение а ди-винацию конкретности. А с этим и связано уже указанное тяготение к эмпирии, к «акциденциям», умение везде ловить отражения Истины и неумение или бессилие всегда слить многое в одно отражение, преодолеть дурную бесконечность, эмпирии в ней же самой.

Бруно зовет «хлеб — хлебом, вино — вином». Кто же делает иначе? — Конечно, глупо и наивно верующие, будто в причастии едят что-то иное. Ноланец не фантазер: он реалист, «называет все своим именем». Зачем же тогда обзывает он кого-то «пиявками», «попугаями», говорит о каких-то «летучих мышах»? Почему его язык вообще столь богат образами? Они непринужденно всплывают в сознании; одна вещь связывается с другой, словно сама собою. — Неизбежное свойство традиционного поэтического языка и поэтического таланта, которого никто у Бруно не отрицает? Разумеется, но и еще нечто: обуславливающее самое возможность поэзии ощущение органической связи всех вещей. Оно может не опознаваться, и тогда является лишь литературным приемом; может быть, не опознавал его и считал таким приемом Бруно. Но это ощущение слито со всеми его чувствованиями и мыслями, а потому характерно для него не только как для поэта, но и как для личности. Оно делало Ноланца восприимчивым к традиционному приему поэзии, заставляло его злоупотреблять образами, символами и аллегориями и превращало поэзию в своего рода «великое искусство» Луллия, нелегко приемлемое в таких больших дозах, как в «Изгнании торжествующего зверя».

Стр. 261

Ноланец хвалится своим беспристрастием, но вряд ли у него есть к тому достаточное основание. Слишком уж резки и озлоблены нападки на «гаеров» и «скоморохов», слишком они огульны. А в них слишится горделивое самосознание, острое чувство своей личности, своей индивидуальности, отрывающейся от Всеединства и забывшей о том, что «все во всем» и что «нет вещи, которая была бы злой сама по себе».

27. Основание всей душевной жизни Бруно, на мой взгляд, заключается в следующем. — Он с чрезвычайной остротой переживает в себе действие единой с ним Высшей Силы, предстоящей ему и во всем внешнем его опыте, как сокрытая за меняющимся потоком явлений сущность. Эта Сила oщутима для него во всем: в каждом явлении, в нем самом, в каждой его мысли и каждом стремлении. Она объединяет все, переживается как «Всеединство и Абсолютное». И Бруно восторженно кидается к ней, в необъятный простор мироздания, в каждое ее обнаружение. Он чувствует ее в себе, а себя, воспламененного ею, — ее мессиею и пророком, призванным и могущим преобразить мир. Это ощущение гигантских сил, ощущение Атланта, подъемлющего на свои плечи все усеянное мириадами звезд небо. Это и есть тот подлинный «furore eroico», которого не было в философии Кузанца, гениальная интуиция, даже не интуиция, а сама жизнь и воля. Интуиция вполне конкретна и по направленности своей на все конкретно-индивидуальное и по живому ощущению ее, как индивидуально-своей. Но именно поэтому она заключает в себе внутреннее противоречие, одновременно являясь и самосознанием Всеединства и самосознанием противостоящей Всеединству индивидуальности. И поскольку можно говорить о противопоставленности Всеединства личности и обратно, они противостоят друг другу не по содержанию, а как аспекты или разные центры одного и того же содержания. В этом трудность различения их и неизбежная склонность смешивать их или подменять одно другою и обратно, склонность находящая себе аналогию в опыте любви. Естественно далее, что

Стр. 262

в противопоставлении Всеединства и личности раздел обычно производится по содержанию, искажая самое сущность отношений.

Бруно исходит из острого и полного ощущения единства своего с Абсолютным. Но полное единство с Абсолютным предполагает какую-то особенную координацию с Ним личности, не эмпирическую, потухание эмпирической противопоставленности и разъединенности при сохранении истинной. Бруно знает такое состояние, как моменты «платонического экстаза». Однако, эти моменты редки, озаряя, а не слагая жизнь; переживая себя, как воспоминание о безграничной силе, в разъединенности эмпирического бытия и тем определяя его характер. Противопоставляя себя Всеединству, Бруно постигает свою жизнь, как миссию, чувствует себя пророком и героем. Иногда в сознании связи своей со Всеединством, но недостаточно опознавая эту связь, он словно отожествляет себя с Абсолютным, забывает о своем истинном я и пытается вместить в свое эмпирическое я полноту бесконечности. Тогда ему кажется, что он и есть Атлант, подъявший на плечи свои весь космос, что силы его бесконечны. Но отожествляя Бесконечное с собою, он тем самым Его оконечивает, делает относительным, ограниченным, разъединениым и оказывается в сфере эксплицитности. А в эксплицитности он может утверждать только свою ограниченную личность, обреченную на бессилие и гибель. Притязания уже не соответствуют действительности и сознание своей мощи превращается в комическую фанфароннаду; пророк герой проповедует, стоя на одной ноге, и опускается до площадных ругательств. Он уже не в силах устоять в своем самоутверждении и делается игрушкою стихий — случайных обстоятельств жизни, порывов страсти, туманящих его ум. Он живет иллюзиями: думает, что открывает Истину, а на самом деле — бесплодно препирается с «педантами», думает, что озаряет Европу, а на самом деле — спешит в Италию, ищет примирения с церковью — и попадает в темницу. Забывая про Абсолютное, он уже не видит Его в чужой акцидентальности.

Стр. 263

Все ли исчерпывается этим? — Нет, мы встречаемся у Бруно и еще с одним видом противопоставления себе Абсолютному. — Абсолютное понимается, как нечто стоящее выше акцидентального бытия, более того, как нечто всякую акциден-тальность исключающее. А в этом случае должно исчезнуть и акцидентальное бытие самого Бруно. — Сущность его само Всеединое, эмпирическая жизнь — только неизбежный момент в круговороте бытия, процесс возвращения во Всеединство возникшей в Нем фантасмы. Но тогда нет и кординированной с Абсолютным личности либо с Ним координирована не эмпирическая, а истинная личность: эмпирическое я гак же должно раствориться, как растворяется все акцидентальное, так же сгореть в пламени мирового огня, как сгорело на костре тело философа. И тем не менее основная интуиция, интуиция «героического восторга» остается и не может до конца исчезнуть исходное двуединство Абсолютного и истинной личности. Нельзя отожествить Абсолютное с эмпирическим я: это грозит исчезновением Абсолютного из сферы личности и разложением и обессилением самой личности. Нельзя, с другой стороны, отвергнуть личность и все акцидентальное бытие, потому что в нем усматривается Абсолютное. Необходим иной исход, более соответствующий основной интуиции. Он указан в кузановском различении ком-плицитности и эксплицитности. Но для того, чтобы осуществить идею Кузанца, необходимо еще различение комплицитности условной или стяженной от комплицитности абсолютной или Божества. В этом случае возможно сохранить, как идею единства с Богом, так и соотносительные реальности модусов мира. Эмпирическое бытие необходимо и реально, а не иллюзорно в неустранимой сопряженности своей с другим своим аспектом или модусом, причем реальность и единство обоих модусов обоснованы Абсолютным Бытием, которое не позволяет отрицать какой либо из них и рабствовать эмпирии, ее отвергая. Нам трудно сказать, решил ли Бруно проблему своей жизни: ведь, до сих пор мы не знаем, что передумал и перечувствовал он в долгие годы зато-

Стр. 264

чения и на последнем своем скорбном пути. Может быть и да; может быть, мудрая Клио знает, когда наступит момент снятия последней печати с тайны Ноланца, когда его мысль и судьба смогут быть поняты нами. Так и должно быть, если Бруно — философ Возрождения а Возрождение — заря новой, еще не завершившей своего развития Европы.

От единства с Абсолютным, а в Абсолютном со всем миром Бруно низвергается в область эксплицитного бытия. Но в нисхождением своем он не удерживает реального различия между Абсолютным, тварным всеединством и своим я, невольно отожествляя Абсолютное со стяженною комплицит-ностью вселенной и с истинною сущностью своего я. Безотносительно ценным и новым является само устремление в тварный мир, как единство актуальной и потенциальной бесконечности, устремление, полное энергией единства с Абсолютным. Однако выпадение идеи Абсолютного делает жизненный путь Бруно трагически-неудачным. В отъединенности от Абсолютного он принужден направлять свои усилия на актуальную, стяженную бесконечность, исключающую, хотя и предполагающую бесконечность потенциальную или реальность эмпирической жизни. Благодаря этому идеал неизбежно принимает средневековый аскетический характер, отрицает мир и все акцидентальное бытие, даже бытие эмпирического я. В лучшем случае акцидентальное становится мимолетным модусом актуальности, ценностью не обладающим. Но, с другой стороны, в силу основой своей интуиции, основного факта своей жизни Бруно тяготеет и к акцидентальности, к потенциальности или дурной бесконечности, утверждая жизненно то, что отвергает теоретически. А погружение в акцидентальность дробит единое усилие на множество мелких, взаимопротиаоречивых порывов, подчиняет его законам дурной бесконечности. Как односторонее, оно лишь предполагает актуальную бесконечность, в которой усматривается иной модус вселенной, не объединенный с модусом потенциальности, потому что объединить то и другое может лишь забытое Абсолютное.

Стр. 265

 

В то же время оторвавшееся от Абсолютного усилие стало усилием эмпирического я и в качестве ограниченного усилия обречено на истощение в дурной бесконечности эмпирии.

Такова жизненная трагедия Бруно, являющаяся вместе с тем и трагедией его метафизики.

28. Средневековье сосредоточивало свое умозрение и основное усилие своей жизни на Абсолютном, отрешаясь от движения и многообразия эмпирического мира, хотя именно в категориях этого мира, понимая само Абсолютное. Как мы уже знаем, оно тяготело к рациональному постижению Абсолютного и склонялось к усмотрению в рациональном познании единственно истинного. Рационально пыталось оно познать и реальный, эмпирический мир, и тем настойчивее, чем более жило им, чем больше к нему обращалось. Однако рационализирование эмпирии приводило либо к ее отрицанию, либо к отрицанию самого рационализма, и в том и в другом случае заставляло склоняться перед фактом непостижимости конкретно — индивидуального, противостоящего непостижимому и столь же тщетно рационализируемому Абсолютному. И если для изучающего философскую мысль и жизнь Нового Времени наиболее интересны как раз те направления и тенденции схоластики, которые направлены на эмпирию, не следует забывать, что система средневековой философии ориентирована на Абсолютное, определяющее и жизненный идеал. Мы рассматривали выше средневековую философию в ее тяготении к эмпирическому, но, с другой стороны, столь же законно понимать отмеченные нами факты и обратным образом — как стремление защитить себя от напора растущего и надвигающегося мира. А он надвигался и становился все грознее для твердынь схоластики в нежных песнях миннезанга и грубых остротах горожанина, в новых явлениях общественной и политической жизни, в неудержимом росте позитивных знаний.

Синтезирующая мысль Николая Кузанского дала решение той проблемы или той системы проблем, перед которою

Стр. 266

беспомощно остановилось Средневековье. Однако общий тон и o6щая ориентация философии Кузанца носят всецело средневековой характер. И в нем, в святом и кардинале Апостольской церкви преобладает тяготение к Абсолютному в Нем самом, хотя уже и раскрывая в Божестве смысл мира. Поэтому кузанская философия, непонятная целиком XV веку, как философия будущего, для этого будущего дает не столько решение, сколько программу философствования, указывает цель мысли и жизни. Разделяя судьбу величайших гениев человечества, Николай Кузанский остался непонятым в самом существе своей мысли, и его синтез не преодолел внутреннего раскола всей философии и всей жизни: путь к указанной им цели лежал чрез борьбу двух непримиримых тенденций — устремления к Божеству и устремления к миру. Даже развитие его системы, как показывает пример Бруно, было односторонним, выдвинув второй момент и пренебрегши первым. Философская мысль пошла новым путем, который, впрочем, не столь уже отличался от прежнего, если не забывать о целом философского развития и не ограничивать своего внимания искусственно выделяемою светскою философиею. По-прежнему остались две тенденции: переместился лишь центр тяжести. И по-прежнему лишь в постигаемом умом единстве их раскрываются доступные той или иной эпохе лик и мера Истины.

Определяя смысл и проблемы средневековой философии, выясняя ее судьбу и значение, мы подходим к самому существу Средневековья: определяем и выясняем основные черты всех сторон его жизни. Это происходит вовсе не потому, что схоластика «причинно» связана с экономическим, социальным и политическим строем эпохи, с ее бытом и культурою — так, на мой взгляд, думают лишь плохие историки и философы, — но потому, что существо развития всегда и везде выражается одинаково во всех его проявлениях, хотя и не во всех с одинаковой силой и яркостью, религиозно же философская проблема для Средневековья является центром жизни. Место и время не по-

Стр. 267

зволяет мне развить и обосновать высказанное сейчас положение — до известной степени оно обосновано в «Культуре Средних Веков» и «Теории Истории» — но упомянуть о нем я должен для того, чтобы стал понятным смысл данного очерка. На всем протяжении его я стараюсь уловить и показать внутреннее органическое единство метафизики, характера, литературных приемов и жизни Бруно. Разумеется, мне понятны несовершенство и неполнота осуществления этой задачи, неясности и недоразумения, неизбежно возникающие в сознании читателя. Но да послужат автору некоторым извинением вызванные условиями нынешней жизни ненормальные его отношения к своей музе, еще более — трудность и новизна задания.

Метафизика Бруно выражает собою его личность и жизнь. Поэтому и связь его со Средневековьем и Ренессансом не только идеологическая, но и целостная: идеологическая и жизненная связь. Как сам он актуализирует себя и в своей философии, и в своем нравственном облике, и в стиле, и в жизни; так Ренессанс, раскрывающий себя в своей культуре, в самом принципе индивидуализации жизни и множество индивидуальностей, обнаруживает себя, а в себе и переживаемое им Средневековое. В бесконечной вселенной, учил вслед за Кузанцем Бруно, нет эмпирического центра, но с известной точки зрения центр может быть усмотрен в любом месте. Равным образом лишь с известной точки зрения можно говорить о центральной личности эпохи. И если для нас в данной связи важен смысл Ренессанса б его философско-историческом аспекте, по связи с религиозно-философским прошлым и религиозно-философским будущим европейской культуры, такое центральною личностью является Бруно. В нем раскрывается смысл Возрождения, и он сам раскрывается, как индивидуализация этого смысла. Конечно, Бруно, как и всякая личность, занимает только ему принадлежащее, определяемое координатами времени и пространства место во временно-пространственной внеположности его эпохи;

Стр. 268

конечно, он является известным моментом непрерывного процесса развития. Но не в этом его значение. — Оно в том, что он индивидуально-своеобразно и в своеобразии своем неповторимо и абсолютно-ценно выражает всю эпоху, развертывая единство ее потенций. И только поняв т а к о е значение Бруно, а, следовательно, и т а к о е значение Ренессанса, можно избавиться от гнетущего современное человеческого фантома прогресса и, в конце концов, от приведения всякой личности и всякой эпохи к абсолютному нулю.

Каков бы ни был исход исторического процесса — не будем заботиться о завтрашнем дне, — Бруно необходим в нем, как одна из индивидуализации тварного всеединства в эксплицитности бытия. Столь же необходима индивидуализация иного порядка — эпоха Возрождения. Она была необходима, чтобы, выражаясь терминами Николая Кузанского, эксплицитно выразить особую «интенцию» Божества, вне зависимости от того, каким она обладает значением для нашей современности. А она им обладает, и не случайно в ней усмотрели зарю нового времени такие чуткие историки, как Мишлэ и Буркхардт. Но э т о значение понятно в связи со значением переживающего себя в настоящем прошлого и, непременно, данного прошлого, внутренно наиболее близкого данному настоящему индивидуального выражение всеединства. Связь и переплетение эпох, их «enjambement», один из интереснейших фактов исторического развития, отражение внутренней иерархии всеединства.

29. В XVI веке перед познанием предстало необозримое многообразие конкретно-индивидуализованного мира. Оно могло появиться только потому, что его актуализировал в познании Творческий Ум. Он создавал это многообразие, а в причастии Ему творил его и малый познающий человеческий ум, высший чем разум или рассудок, но неправильно отожествляемый с ним рационалистическими cиcтeмaми ХIII — XIV и XVIII — XIX веков. Впрочем, для этого есть свое

Стр. 269

основание; дух человеческий приобщается к Абсолютному Духу в ограниченности и недостаточности своей разумности, эксплицитно. Он не хочет или не может целостно сотворить Абсолютному, эксплицироваться без отъединения от комплицирования. И потому вся деятельность его отличается разъединенностью и взаимопротивопоставленностью возникающих в разъединенности моментов. Целостное созидание жизни рационализируется, дробится и приводит к уничтожающим друг друга противоречивым образованиям. Само ограниченно-разумное постижение мира возможно только в противопоставлении мира познающему его разуму: познание вселенной обусловлено самопознанием разума и обратно. Поэтому приятие мира, в другом аспекте, было самоутверждением приемлющего этот мир. Поскольку и то и другое разумно, процесс познания двоился и необходимо проявлялся, как раздвоение и борьба субъекта с объектом. Но поскольку сама разумность неотрывна от умного бытия и сознания бытия в Божественности, неизбежно было стремление к Абсолютному и выражение этого стремления в двух формах: пантеизирующего отрицания познающего я в мире (пассивный пантеизм) и эгоизирующего отрицания мира в я (активный пантеизм). Обе формы без труда прослеживаются в истории новой философии.

Ниспадая в сферу разумности, дух тем самым уже противопоставляет себя Абсолютному и отрывается от Него. Он сососредоточивается или самоутверждается и в самоутверждении противопоставляет себя миру, тоже отрываемому им в разумности от Абсолютного, и к миру, как объекту своего познания и деятельности, обращается. И перед ним, в меру его стремления, еще мощного благоуханием Единого, всплывает безмерно богатое, переливающее всеми красками индивидуализованное многообразие, бесконечное, но разъединенное, вся эксплицитность вселенной, пределов которой не видно ни вверх ни вниз, ни в сторону наибольшего, ни в сторону наименьшего. Все это необъятное целое в некотором смысле истекает из духа, подслушавшего тихое его прозябание в

Стр. 270

недрах Абсолютного и продолжающего, несмотря на частичный отрыв, творить и познавать в Абсолютном. Но в разумности своей дух бесконечно различает и дробит, не веря в конец своей дурной бесконечности, и бесконечно разсеивается, влекомый родным своим и Божественным, во всем мире и во всякой малейшей индивидуальности его. Торопливо обегая тир, разумный дух стремится все объять, все освоить, всем восхититься и насладиться, все создать и все вернуть себе. То он различает и разделяет, насильственно разрывая и разлагая, сложившиеся единства: государство, общество, семью, кодексы морали, законов и догмы; то, почерпая силы в единстве умности своей, в оставшемся благоухании Единого, пытается строить и созидать новое, свое единство: новую философскую и религиозную систему, новое государство и общество, «Град Солнца», новую мораль и жизнь. Однако строит он из непрочных, обломков разрушенного им здания; и его объединяющий труд, как разумный, есть выделение и отрицание. Созидающий труд оказывается трудом разрушения.

Истекая из самоутверждения, обращение к миру снова предстает, как самоутверждение и обращение в себя. И самоутверждаясь дух ощущает собственное свое богатство, свою стихийную мощь и неповторимую индивидуальность. Он забывает, что все это лишь благоухание Единого, что считая все своим oн обкрадывает Абсолютное и обрекает себя на гибель в эксплицитной разумности. — Он — сам себе закон, он, внутренно свободный и беззаконный. Он — гигант, и все ему дозволено, все ему принадлежит, все для него и в нем. Это уже не человеческий слабый дух, подавляемый безмерностью Божества, не человеческое, а сверхчеловеческое, «sovrumano»; почему не сказать — это «божественное»? Не Бог ли он на самом деле, этот «uomo universale», не «универсальный» — мы плохие переводчики — а «вселенский», «всеединый» человек, человек-вселенная? Что там называют его «малым миром», микрокосмосом: он — весь мир, космос! Но разумея свою вселенскость, всего себя различая и разъединяя, не остановится ли он, как Петрарка, в глубокой тоске

Стр. 271

перед рассыпающейся храминой своего я, не ужаснется ли, почувствовав себя в огненном вихре несущихся атомов. И все прияв в себя, все освоив, не будет ли этот Атлант раздавлен необозримым небесным сводом, не станет ли жалкою игрушкой атомизированной им жизни, дурной бесконечности и бесчисленности своих страстей?

Развертывается в бесконечное многообразие, но и рушится единый мир, возвращаясь в первобытное состояние хаоса и бессмысленных атомов; и не устоят незыблемые законы: их уже зыблет атомизирующий разум, и сами они своим существованием говорят о движущейся в глуби иррациональной стихии. В попытках создать новую государственность, «Град Солнца» или маленькое княжество, падает всякая государственность, и мечта национального единства Италии воплощается в реальность испанской деспотии. Новое общество вдруг оказывается иерархией суетливых придворных; ученый филолог — жалким сочинителем генеалогий. Грандиозные по замыслу системы безмолвно уступают место обособленным исканиям, маленьким наблюдениям. Создание новой культуры заканчивается условностями придворной поэзии… Внезапно слабеет и никнет горделивый «uomo universale». Его героическое самосознание как то оказывается фанфароннадой Аретино, и новый человек, рвавшийся за грани канона у Микель Анджело, являет себя в уродце Баччио Бандинелли.

Со школьной скамьи мы привыкли считать Возрождение своего рода «золотым веком» современного человечества, эпохой высшего расцвета его сил, эпохой «индивидуализма», туманного, но лестного для нашей гордости понятия. При этом мы забываем о том, что в ограниченности индивидуализма таится убивающий его яд, что индивидуализм в известном смысле болезнь и на прекрасном лице Чезаре Борджиа лежит скрывающая следы сифилиса маска. Эпоха Ренессанса, как и личность и система Бруно, — трагедия индивидуализма, не золотой век. Она — время не расцвета, а начинающегося мельчания сил; и сила ее не что иное, как безмерная мощь еще не оторвавшегося от средневекового единства с Боже-

Стр. 272

ством духа, всеединого в своем истоке, мельчающего в своих обнаружениях. Она — прообраз и символ индивидуалистических эпох, но не столько в силе, сколько в погибании и в-резких противоречиях течений, актуализирующихся в дальнейшем ходе истории. Но трагедия Ренессанса типична, единственна и неповторима, выражая особое устремление человеческого духа. Это не индивидуализм поздней античности, расцветающий в обращении от эмпирии и пантеистических философем к одинокой жизни в Боге. «Что ты хочешь знать? — Бога и душу. — И ничего больше? — Нет, ничего!» Это и не индивидуализм романтиков, чрез самоутверждение и пантеизм приводящий к дуализму и самоотречению. Только в эпоху Возрождения дана в эмпирической полноте конкретная трагедия духа в момент отрыва его от Всеединого и разрыва всеединства, необходимых для разумного, эксплицитного освоения тварного.

Всякая трагедия цельна и прекрасна своим примиряющим разрешением. Но в чем разрешение или смысл трагедии Ренессанса? В возврате к жизни в Едином, в церковь? — Тогда бы не было трагедии. И церковь, неподвижная на седьмой скале, все еще живет вдали от мира. Она ждет новых откровений, а откровения ниспосылаются лишь тогда, когда вспахана земля, готовая принять их семена, и лишь для тех, кто ищет и в искании теряет себя и душу свою. Новые откровения даны будут церкви тогда, когда в нее хлынет назад жаждущий их, истомленный в безводной пустыне мир; они останутся сокрытыми и для нее и для мира, пока мир их не возжаждет. Люди Возрождения возвращались в церковь, но возвращались, отрекаясь от себя и от мира, не в поисках нового, а в тоске по забытому. Вот почему проблема дальнейших эпох заключалась не в повороте назад к схоластике и Средневековью, а в утверждении индивидуальности «новой» философии и мирской науки. И в этом утверждении, в принципе его, мыслимом и сущем в комплицитности и нерасторжимом единстве с Божеством, абсолютно-историческое значение Ренессанса, как в односторонности утверждения и отрыве от Божества —

Стр. 273

его трагедия, неизбежно завершающаяся саморазложением и гибелью. Абсолютная правда и необходимость могучего связью с Божеством устремления в себя и мир, их взаимоутверждения и взаимоотрицания в разумности превозмогаемой Богобытием — такова поставленная, но невыполненная Возрождением задача.

В области философствования, как знания и жизни, это и есть Бруно и его система. Непреходящее значение «ноланской философии» вовсе не в том, что через нее завоевания средневековой мысли переходили в современность. Здесь Бруно не один и не ему, пожалуй, принадлежит первое место. И не в решении поставленных схоластикою проблем значение Бруно: тут он только ученик Николая Кузанского, самый выдающийся, правда, но все же стоящий ниже своего учителя. Наконец, и не в том оно, что в философствовании Бруно полнее и ярче всплывает реальность, обосновываемая им хуже, чем Кузанцем: ХVII XVIII, и XIX века подойдут к реальности ближе и проникнут в нее глубже. Душа «ноланской философии» — «героический восторг», как теоретическое и практическое основание мышления и жизни, В пафосе низвергающегося в мир и сливающегося с ним в сознании своего исконного с ним единства духа, во все заполняющем чувстве единства с Божеством и Божественности мира — философский и жизненный подвиг Ноланца. Он не объемлет Всеединство, а в Нем мир спокойно-вдохновенным созерцанием, словно в гармоничных и величавых звуках органа, как его учитель; не к Божеству стремится от мира, дорогого уже и близкого, как пантеизирующие философы XIX века, но полным напряжения и энергии порывом стремится объять бесконечную Вселенную в бесконечном Божестве. И величие задачи возвышает суету его жизни до высоты трагедии, в которой неумолимая закономерность эксплицитного мира осуществляет свободную мечту философа и пламя вещного костра освобождает бессмертную душу.

30. История движется ло своему таинственному пути, и всякие гадания о близком будущем грозят поставить гада-

Стр. 274

теля в смешное и жалкое положение самонадеянного лжепророка… Однако много признаков и знамений приближающегося нового расцвета религиозной метафизики, а с нею и поворота всей жизни назад, к Божественному. Рационально-позитивное знание с удивлением осознает, что дышало и дышит только воздухом метафизики и уже старается, наивно и неумело, как ему и надлежит, заменить натурфилософию разного рода подделками и суррогатами. Все яснее обнаруживается несостоятельность рационального строительства жизни, уже, казалось бы, опороченного потугами Великой Французской Революции, и в катаклизме европейской культуры иррацональная стихия размывает основания ее Вавилонской Башни, Позитивизм и материализм себя изживают и мы слышали знаменательную формулу: «Так как идеи не существуют и вся цель человека в материальной сытости, он должен не принимать материальной пищи и питаться только идеями».

Если правда, что мы стоим на рубеже новой эпохи, нового тысячелетия — оговорюсь, оно при всей своей значительности не приблизит нас ни на шаг к «прогрессу», ибо идея прогресса исчезнет вместе с породившим его настоящим — если правда, что мы должны строить новое миросозерцание, которое уже намечается, как возвращение к истинной метафизике, к религии, к Божеству, нам теперь тем ценнее философия и жизнь Бруно. Его судьба и трагические противоречия его жизни и системы помогут нам опознать его бессмертную душу, «устремление Божества», и предостерегут от пренебрежения миром в поисках Единого. Только для того, чтобы опознать, эту душу, надо подойти к ней в ее эксплицитности, как необходимом модусе ее бытия и, не ограничиваясь несколько туманным, заканчиваемым наконец Очерком, обратиться к более тщательному изучению «ноланской философии».

На русском языке книг для такого изучения немного. Переведено не лучшее и не самое интересное произведение Бруно «Изгнание торжествующего зверя», и переведено не

Стр. 275

вполне удачно. Зато переводчик г. А л е к с е й З о л о т а р е в, высказавший совершенно справедливую мысль, что «служить бессмертному слову — великое счастье», снабдил свой труд (СПБ. 1914 г. изд. «Огни») примечаниями и библиографией. Здесь я укажу только на главное, отсылая за подробностями к G r a z i a n o «Bibliographia delle opere Bruniane cronologicamente ordinate». Asti, 1900) и цитируемой ниже книге Бертацци. По-русски у нас несколько общих и, в общем, не вполне удовлетворительных очерков. О Бруно и его философии писали: академик А. Н. В е с е л о в с к и й («Вестник Европы», 1871, XII), проф. Н. Н. С т о р о ж е н к о («Джордано Бруно, как поэт, сатирик и драматург» в «Газете Гатцука», 1885 г. № 7 и в сборнике статей — «Из области литературы», 1902), проф. Н. Я. Г р о т («Джордано Бруно и пантеизм. Философский очерк», Одесса, 1885 и «Задачи философии в связи с учением Д. Бруно», Одесса, 1885) и другие. Кроме того на русском языке имеется перевод очерка Р и л я (1903 г.). Однако для ознакомления с философской системой и жизнью Бруно необходимо обратиться к сочинениям на иностранных языках. Последним по времени является обстоятельное и усердно выполненное, но наивное и философски незначительное сочинение Бертацци — G. G r a s s i B e r t a z z i «Giordano Bruno, il suo spirito e i suoi tempi» (ed. R. Sandron, Milano, 1903). Интереснее и значительнее внутренно: F. F i o r e n t i n o «Studi e rittratti della Rinascеnza» (Bari 1911); G. G e n t i l e «G. Bruno nella storia della coltura», 1907, и L. L e w i s Mc I n t y r e «Giordano Bruno» (London, Macmillan, 1903). Из старых книг не утратили своего значения: B r u n h o f e r «G. Brunoъs Weltanschauung» (Leipzig, 1882); «G. Brunoъs Lehre vom Kleinsten als die Quelle der prastabilierten Harmonie von Leibnitz» (ib. 1890); Chr. B a r t h o l m e s s «Iordano Bruno», I—II, Paris, 1846-47. Для биографии Бруно величайшею ценностью обладает книга Берти — D. B e r t i «Documenti intorno а G. Bruno da Nola» (Roma, 1889), в которой изданы акты венецианского процесса, использованные тем же Берти

Стр. 276

вкниге «G. Bruno da Nola, sua vita e sua dottrina» (2. ed. Torino, 1889).

Труды самого Бруно прекрасно изданы итальянскими уменьши отнесшимися с большою тщательностью к этому «патриотическому» делу. — «Ореге italiane» curate da G. G e n t i l e, v. I—II, (Bari, 1907—1908) e da V. S p a m p a n a t o, v. III («Candelaio», ib. 1909); «Орега tatina con-scripta pubiicis sumptis edita» (подредакцией F. F i ог e n t i n о, F. T o c c o, G. V i t e l l i, V. I m b г i a n i и C. M. Та 1 l a r i g o, Ip. I (Neapoli, 1879), p. II (ib, 1884), p. III (Florentiae, 1889), p. IV (ib. 1889), v. II, p. I (Neapoli, 1886), p. II (Flo-rentiae, 1890), p. III (ib. 1889), v. III (Florentiae, 1891). Удобнымявляетсяизданиевсерии «Classici delfa filosofia moderna a cura di B. C r o c e e G. G e n t i l e». — G i o r d a n o B r u n o Opere italiane, v. I, Dialoghi metafisici, Bari, 1907, V. II, Dialoghi morali, Bari, 1908.

НеизданныепроизведенияБруно, хранящиесявРумянцовскомМузеевМоскве, описаныЛютославским (Lutoslawsky) в «Archiv fur Geschichte der Philosophie», II, 1889, S. 526—71. Превосходный, хотя и не вполне точный немецкий перевод дан Л. К у л е н б е к о м в издании Дидерихса (Giordano Bruno, Gesammelte Werke. Herausgegeben von Ludwig Kuhlenbeck, I-VI; в последней части, вышедшей в 1909 г., переведены документы, изданные Берти и письмо Шоппа). Перевод снабжен вводными статьями и обстоятельными примечаниями. —

Стр. 277

ОГЛАВЛЕНИЕ

I Жизнь Бруно…………………………………………………………….. 5

II Схоластика, Николай Кузанский и Бруно…………………. 95

III Философская система Бруно…………………………………… 157

IV Бруно и трагедия Ренессанса ……………………………….. 249