Василий Лурье

ХОРОШАЯ ДЕТСКАЯ ЛИТЕРАТУРА:
тема религиозных исканий
в светской литературе

культурный слой

Илл.: Иероним Босх. Искушение святого Антония (фрагмент). 1505-1506.

 

Вся вообще художественная литература, если она хорошая, — детская по определению. Об этом еще св. Василий Великий в 4 в. написал подробно. Детское — это то, что нужно для воспитания (у воспитУемых — т.е. детей) нужных качеств (Василий Великий писал о языческой литературе, применяемой для воспитания христиан). Детским писателем был Достоевский. Его любили только дети (до 22 лет, чаще всего), которые потом просто вырастали (и уже, естественно, не бросали его любить). На его похоронах почти сплошь были студенты или недавние студенты. И его корреспонденты — тоже. Иногда детскую литературу пишут сами дети. Лучший у нас (на мой взгляд) образец — Янка Дягилева.
Хорошая детская литература пробуждает мысль и воспитывает, чем и отличается от телесериалов.
Вот мой московский доклад о Достоевском и Янке (прочитан был не совсем по бумажке, но суть та же):

ТЕМА РЕЛИГИОЗНЫХ ИСКАНИЙ В СВЕТСКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ:
Достоевский и отзвуки его идей в современной молодежной культуре
В наше время никому особенно не приходит в голову делать из Достоевского эталон православия. (Прим. после доклада: Ха-ха! как раз теперь-то и приходит всем подряд!) Все понимают, что Достоевский — автор «сложный». «Сложный», в том числе, и в религиозном отношении. Тем не менее, не только для русского, но и вообще для современного человека очень трудно представить себе такую траекторию духовных поисков, которая миновала бы Достоевского. Достоевский — это всегда этап: или собственного духовного развития, или хотя бы традиции, к которой хочется примкнуть или от которой хочется оттолкнуться…
Сказанное вполне относится и к современной молодежной культуре. Достоевский — один из самых читаемых авторов среди нашего молодого поколения. Но, разумеется, нельзя о «молодежной культуре» говорить так, будто у всей молодежи одна и та же культура. Поэтому сразу оговорюсь, что меня будет интересовать лишь та, в которой поиски «смысла жизни» эксплицируются как главная тема. Главным средством самовыражения в этой культуре стала русскоязычная рок-музыка, или, как ее еще иначе называют, «русский рок».
Это направление расцвело у нас в 80-е гг., а в 90-е достигло такой степени влияния, что почти невозможно встретить молодого человека, учившегося в это время в школе, на котором влияние этой культуры никак бы не сказалось. Среди двух ярко выраженных течений внутри «русского рока», как они определились к концу 80-х гг., одно было совершенно сознательно ориентировано на Достоевского. Это (существующее до сих пор) направление, которые нередко называют «панк-роком». Среди его культурных ориентиров — латиноамериканские прозаики, левые радикалы вплоть до Че Гевары, русские фольклорные традиции и… в таком-то ряду — Достоевский . Достоевский оказался важнейшим (может быть, даже самым важным) из элементов, вошедших в этот синтез радикализма (не столько политического, — хотя и политического тоже, — сколько человеческого) и русского «почвенничества». Строго говоря, удивляться тут нечему: «русские мальчики» (в точном смысле этого выражения, хотя среди них попадались и девочки) не могут не испытывать к Достоевскому сыновних чувств. Но отношение к родителям — это всегда сложная гамма чувств. Родителей, прежде всего остального, хочется подвергнуть ревизии. И построже. Потом нужно отвергнуть если не все, то хотя бы основную часть их воззрений… Но зато то, что остается после такого просеивания, усваивается очень прочно.
Разумеется, речь идет почти исключительно о мировоззрении. Различие жанров («рок-поэзии» и музыки, с одной стороны, и романов, с другой) существенно сужает возможности влияния в чисто художественной сфере. Но все же речь идет о преемственности не только религиозно-философской, а именно культурной.
Достоевский писал свои романы тогда, когда именно роман был главным языком русской культуры. Не буду приводить многочисленных свидетельств о значении «русского писателя» как пастыря душ. Более того: Достоевский был писателем молодежным в первую очередь. Именно молодежь студенческого возраста составляла главную часть его аудитории. Среди людей взрослых Достоевского любили не столь уж многие, а те, кто любили, обычно не считали его учителем жизни. Но для молодых поклонников Достоевского было типичным совсем другое отношение к любимому писателю: молодежь читала его не для удовольствия, а как учебник «о самом главном». И поэтому относилась к нему не как к писателю, а как к учителю. Эпидемическое увлечение Достоевским в начале XX века — дело рук тех самых студентов 1880-х гг. …
Современные наследники той молодежи относятся к своему учителю более критически — это естественно при исторической дистанции таких размеров. Но все-таки учитель остается учителем.
Однако, роман перестал быть главным языком современной культуры. Уже студенты времен Достоевского, когда подросли, сделали главным языком русской культуры не роман, а поэзию. Потом было всякое… А кончилось дело тем, что для современной молодежи главным языком культуры опять стала поэзия, но специфическая — в сопровождении музыки. Именно так: сочетание текста и музыки, где, однако, главным является текст.
Как определил один из классиков жанра (Борис Гребенщиков) по поводу Яны Дягилевой (1966-1991) (пожалуй, самой яркой представительницы всего этого так наз. «сибирского панк-рока», — хотя, конечно, ее невозможно подверстать ни под какое «направление»):
«Искусство никого ничему не учит. Оно выражает. <…> То же и Янкины песни. Не декларация, не прокламация, а «детский крик за углом» [цитата из песни Яны Дягилевой: «мне придется променять… скрипучий стул за столом / на детский крик за углом…] — вот образ этой поэзии. Да, поэзии; а почему русская поэзия 60-70-80-х годов приняла вот такую форму — вопрос отдельный. Да, детский крик, детский плач, не от ума, не от большого сердечного опыта, а, скорее, от болезненности его. Не плач ребенка, у которого отняли шоколадку, а адский вопль из квартиры, в которой висит только что убивший маму папа, а орущее существо не может дотянуться до замка, чтобы выйти.
Русская поэзия 60-х-70-х выразила надежду. Русская поэзия 80-х и дальше выразила… нет, не отчаянье, — похоронный плач. <…>
Эта поэзия названа «рок», но имеет мало общего с тем, западным, который умеет блевать и плевать, но не умеет плакать. Ему нечего оплакивать, потому что они не имели того, что мы потеряли.
Русь постигла судьба Атлантиды. <…> Колокол теперь звучит не в городе, а над ним. И мало тех, кому он что-то говорит. Мы забыли, мы потеряли, у нас утонуло, сгорело все, но память крови сильнее памяти ума…»
Что же в Достоевском было, и что из него было усвоено нашими «панками»? Ниже я хотел бы поделиться предварительными (подчеркиваю!) соображениями по этому вопросу.

1. Что в Достоевском «было»
Позволю себе напомнить тот очерк догматических воззрений Достоевского, который был мною опубликован в 1996 г. (Эту статью можно найти в инете через список публикаций на моей стр. http://hgr.narod.ru ).
Начиная с того момента, как Достоевский на каторге вновь стал верующим, в эволюции его религиозных воззрений довольно отчетливо выделяются три этапа. Первый — включительно до 1864 г. — принятие на веру учения главного «богослова» редакционного кружка «Времени» Аполлона Григорьева. Второй — 1865-1869 — кризис этих гуманистических по своей сути верований (главное выражение этого кризиса — невозможность закончить роман «Идиот»: перебираются разные варианты концовок, и приходится остановиться именно на том, который был дальше всего от первоначального плана романа). Начиная с 1870 г. — «стабилизация системы» религиозных воззрений, попытка, так и не закончившаяся, последовательного принятия святоотеческого православия, которая на практике обернулась бесконечными попытками совместить православие и гуманизм…
Главным памятником религиозного перелома в Достоевском являются черновики к роману «Бесы» (1870-1872 гг.). Очень впечатляет диспропорция между весьма небольшим количеством «прямых» высказываний о православии в этом романе и бесконечными записями о смысле православного учения в черновиках. Вот запись, которая мне кажется центральной во всем этом ряду:
«Многие думают, что достаточно веровать в мораль Христову, чтобы быть христианином. Не мораль Христова, не учение Христово спасет мир, а именно вера в то, что Слово плоть бысть. Вера эта не одно умственное признание превосходства его учения, а непосредственное влечение. Надо именно верить, что это окончательный идеал человека, все воплощенное Слово, Бог воплотившийся. Потому что при этой только вере мы достигаем обожания, того восторга, который наиболее приковывает нас к нему непосредственно и имеет силу не совратить человека в сторону. При меньшем восторге человечество, может быть, непременно бы совратилось сначала в ересь, потом в безбожие, потом в безнравственность, а под конец в атеизм и троглодитство и исчезло, истлело бы. Заметьте, что человеческая природа непременно требует обожания. Нравственность и вера одно, нравственность вытекает из веры, потребность обожания есть неотъемлемое свойство человеческой природы. Это свойство высокое, а не низкое — признание бесконечного, стремление разлиться в бесконечность мировую, знание, что из нее происходишь. А чтоб было обожание, нужен Бог. Атеизм именно исходит из мысли, что обожание не есть естественное свойство природы человеческой, и ожидает возрождения человека, оставленного лишь на самого себя. Он силится представить его нравственно, каким он будет свободный от веры. (…) Нравственность же, предоставленная самой себе или науке, может извратиться до последней погани (…). Христианство компетентно даже спасти весь мир и в нем все вопросы (если все Христы…)». Сразу после этого связного текста следует: (ПСС XI, 187-188).
Во времена Достоевского слово «обожание» еще сохраняло свое буквальное значение — греч. θέωσις, церк.-слав. «обожение», совр. рус. «обожение» (ср. выше: цитата из «статьи» Ипполита и Словарь Даля под словом «обожание»). Значение «крайняя степень любви» еще воспринималось как переносное. Данная запись строится сразу на обоих значениях. В словах «…достигаем обожания, того восторга…» заключается психологический, переносный смысл, а в словах: А чтоб было обожание, нужен Бог» — этимологический, богословский. Но оба значения, при осознанности их различия, отождествлены: «обожание» интерпретировано как психологическое и даже естественное состояние — отношение человека ко Христу, в Которого он верует как в Бога. Из такого «обожания» не следует и следовать не может обожение самого человека — напротив, человек как был, так и остается «при своем», при своей психологии.
В такой — неправославной — сотириологической перспективе святоотеческое «Бог стал человеком, чтобы человек стал Богом» неизбежно променивается на что-то вроде «Бог стал человеком, чтобы человек стал хорошим человеком»; аскетическое трезвение оказывается просто недопустимым, и его должны вытеснить различные способы вызывания «того восторга».
Однако но сравнению с почвенническими взглядами здесь несомненный прогресс в сторону Православия. Нет веры в реальность обожения человека — но нет уже и хомяковско-григорьевского обожествления «нравственного», нет стихийного языческого поклонения своим собственным страстям.
Итак: если наши советские панки не пошли толпою в церковь только потому, что туда звал Достоевский, то это не означает, что они плохо его понимали. Это, скорее, Достоевский плохо понимал, что такое церковь, а потому говорил о ней неубедительно. Вспомним, что и молодежь 1880-х гг. не стала под влиянием Достоевского шибко церковной. Те, кто стали, — те уже были под влиянием не одного только Достоевского, а еще хотя бы Леонтьева…
Из всего этого анализа, результаты которого мне пришлось воспроизвести по необходимости кратко, можно сделать еще один вывод. С точки зрения «догматической (и аскетической) достоверности» лучший — то есть самый правдивый — роман Достоевского — «Бесы». Он не говорит о многом и важном, о чем нужно читать Достоевского, зато он говорит именно о том, что Достоевский понимал лучше всего, и именно с православной позиции: о человеческом обществе как царстве зла.
История написания «Бесов» повторяла историю «Идиота» в том отношении, что Достоевский делал еще одну попытку дать изображение христианского идеала — на сей раз, покаяния «великого грешника» (постепенно трансформировавшегося в Ставрогина). Этой цели была посвящена и не включенная в канонический текст глава «У Тихона». Но ничего не вышло. Вместо покаяния пришлось писать о самоубийстве. К некоторому даже удивлению литературоведов, абсолютно все попытки «возрождения» у героев романа обрываются . Это вообще, можно сказать, роман о самоубийстве — не только по причине биографии главного героя, но и по причине того, что только этот идеал, самоубийство, оказывается в романе последовательно обоснованным (устами Кириллова; дела не меняет тот факт, что Кириллову пришлось перед смертью разувериться в своей теории).
Самоубийству Кириллова в романе противостоит лишь одна альтернатива: судьба Шатова (которого убивают тогда, когда все, вроде бы, в его жизни устраивается). Эту же судьбу разделяют другие герои, к которым можно отнести даже Степана Трофимовича Верховенского, теряющего контакт с реальностью по сценарию, опробованному на князе Мышкине… А особенно — сам Ставрогин: он слишком умен, чтобы бесполезно ждать конца. Его самоубийство — принятие неизбежности конца. Итак, все выходы, которые в романе реально обозначены, сводятся к самоубийству: можно выбирать лишь на координатной плоскости, где одна ось — Кириллов, а другая — Ставрогин. Либо самоубийство добровольное — либо вынужденное.
Можно ли подняться над этой плоскостью? Попыткам это сделать посвящено все творчество Достоевского после «Бесов». Как мы уже заметили, убедительного решения ему предложить не удалось.

2. Темы Достоевского в прочтении Яны Дягилевой
Вместо целостного рассмотрения прочтения Достоевского в культуре сибирского «панк-рока», я ограничусь частным случаем, но, правда, таким, который очень сильно превосходит собственный «фон». Это и плохо — так как слишком гениальная Яна Дягилева оказывается «нехарактерной» в любом контексте, — и хорошо, так как, именно благодаря гениальности, она и заглянула глубже (дальше, выше), чем ее сверстники. Поэтому, я думаю, не будет все же ошибкой именно по Яне Дягилевой судить о поколении — и именно потому, что она, будучи плотью от плоти своего поколения, так непохожа ни на кого в этом поколении…
Впрочем, и про одну Янку (как называли ее друзья и как продолжают называть после смерти) я не буду даже пытаться говорить, как следует. И не потому, что нет времени, а потому, что сложно. Лучше пока начать с нескольких иллюстраций, которыми я и ограничусь.
В отличие от Достоевского, с его милленаристскими иллюзиями, Янка никогда даже не рассматривала всерьез возможность какой-либо «счастливой» жизни на земле. Это вообще ее не интересовало. Тем более она была далека от увлечения Достоевского «социальным конструированием». Зато вопрос о жизни и смерти интересовал ее постоянно. Настолько, что у нее вообще нет ни песен, ни стихов, которые были бы совсем не о смерти.
Мне кажется (я уже имел случай написать об этом подробнее в другом месте), главный «сюжет» всей совокупности Янкиных произведений — попытка вырваться из той плоскости, которая задается двумя координатными осями, Ставрогиным и Кирилловым.
В поисках «третьего» варианта смерти — смерти добровольной, но осмысленной, и осмысленной не по-кирилловски, она перебирает все новые и новые варианты, окончательно не останавливаясь ни на одном из них. «Кирилловского» варианта в ее произведениях нет вообще, но этого было очень много в окружавшей действительности, равно как и в произведениях ближайших соратников. (На мой взгляд, «Кирилловым русского рока» стал Александр Башлачев, и это именно тот поэт, чье влияние на Янку было огромным и не сравнимым ни с кем другим; однако, Янкино отношение к Башлачеву — почти всегда полемично…)
Вот пример «ставрогинского» отношения к самоубийству. На убой не поведут только тех, кто успеет совершить самоубийство раньше:

…Проникший в щели конвой заклеит окна травой,
Нас поведут на убой.
Перекрестится герой, шагнет раздвинутый строй
Вперед за Родину в бой
И сгинут злые враги кто не надел сапоги
Кто не простился с собой
Кто не покончил с собой
Всех поведут на убой
(Особый резон)

Но здесь и смутная интуицая выхода — героическая гибель в бою. Это, конечно, совсем не в духе Достоевского… но зато, мне кажется, более в духе христианской аскетики, которая все-таки учит вовсе не о том, как нам «счастливо» пожить на земле, а о том, как умереть для мира — то есть для этой самой «земли»…
А вот другой вариант — точно из Достоевского. Точнее, в точном соответствии с той реальной историей, описанной в Дневнике писателя за 1876 г., которая дала импульс к написанию «Кроткой». История эта, как она стала известна Достоевскому из газетного репортажа, состояла лишь в том, что молодая швея выбросилась из окна с иконой в руках (романтическая предыстория в «Кроткой» — это уже «совсем другая история»).

Под руки в степь, в уши о вере
В ноги поклон, стаи летят
К сердцу платок, камень на шею
В горло глоток, может, простят
Ленту на гpудь столько искали
Сжатые рты, время вперед
Крест под окном. Локти устали
Знамя на штык. Козел в огород
Серый покой. Сон под колеса.
Вены дрожат. Все налегке
Светлый, босой, кукиш у носа
Рядом бежать на поводке…
Вечный огонь, лампы дневные,
Темный пролет, шире глаза,
Крепкий настой, плачьте, родные,
Угол, свеча, стол, образа…
Под руки в степь.Стаи летят,
Может, простят…
(Стаи летят)

Это именно рассуждения верующего человека (что не только видно из текста, но известно из биографии: Янка в сознательном возрасте крестилась) о позволительности самоубийства («может, простят») и о его способах: утопиться («камень на шею / В горло глоток…»), отравиться таблетками («сон под колеса» — то есть под таблетки или, может быть, под героин, от передозировки которого умерли очень многие: «вены дрожат»…), броситься в лестничный пролет (освещенный лампами дневного света — «вечным огнем»)…
Окончательного ответа на вопрос, «где выход?», Янка не дала. Не дал убедительного ответа на этот вопрос и Достоевский, так как его «славяно-русская церковь» (выражение Леонтьева) никого особо не убедила… По крайней мере, Янка недвусмысленно признала то, чего так никогда и не хотел признать Достоевский: выход из этого мира — только через смерть, и смерть добровольную и ради чего-то высшего и более важного, чем «человечество» и чем «я»…
За этим различием выводов стояло, разумеется, различие в исходных посылках — во взгляде на мир.
Достоевский любил говорить о странности тех людей, которые не верят в Бога, но зато очень даже верят в дьявола (это, кстати, одна из важных деталей портрета Ставрогина). Достоевский верил и в Бога, и в дьявола, но… Было некоторое «но»: дьявол Ставрогина и Ивана Карамазова — это все-таки очередное alter ego героя, а отнюдь не настоящий дьявол.
Увлечение социальными утопиями (милленаризмом, в случае Достоевского) совершенно отрицает ту роль дьявола в мире, которую признает христианство. Конечно, мир от этого «розовеет», но розовый туман не помогает сориентироваться в реальности…
Мир Янки менее всего был склонен «розоветь». Она сформулировала это почти на языке Достоевского (курсив мой):

От большого ума лишь сума да тюрьма
От лихой головы лишь канавы и рвы
От красивой души только струпья и вши
От вселенской любви только морды в крови

И она точно указывает причину:

Параллельно пути черный спутник летит
Он утешит, спасет — он нам покой принесет…

Об «утешении» от этого «черного спутника» сказано, разумеется, иронично: это постоянно сопровождающий нашу жизнь источник обмана. Если угодно, то, что выглядит «розовым», но в действительности является «черным».
* * *
Эти, по необходимости, беглые заметки, как я надеюсь, могут дать хотя бы интуитивное представление о некоторых корнях современной культуры — и, в то же время, о том, куда делись в наше время идеи Достоевского, где их искать.
Повторю, что с той точки зрения, с которой мне когда-то пришлось анализировать догматические воззрения Достоевского, оказалось, что гораздо ближе он к Православию не тогда, когда пишет о старцах, а, скорее, тогда, когда он пишет о бесах. Однако, даже о бесах он все-таки много чего не дописал. И это прекрасно — что теперь появилось молодое поколение, которое, будучи прямым духовным потомством Достоевского, сделало кое-что из того, что не удалось ему.
Мне кажется, что Янку Дягилеву надо сегодня читать (то есть, конечно, слушать) в качестве схолий к Достоевскому — подобно тому, как в поздней античности читали Гомера со схолиями.

 

Текст публикуется с разрешения автора, оригинал можно прочитать здесь.