Геннадий Литвинцев

ЯРКАЯ СВЕЧА НА ДАЛЬНИХ ЧУЖИХ БЕРЕГАХ
(oчерк о русском Харбине)

долг памяти, путеводитель

Илл.: Они не верили, что эмиграция – это надолго, и мечтали вернуться в Россию. Крайний слева во втором ряду дядя автора Иван Кирикович Литвинцев. Фото из семейного архива Литвинцевых.

Геннадий Литвинцев.

ОТ РЕДАКЦИИ: Мы  продолжаем   линию  замечательных  воспоминаний   Виктора Кравцова о детстве в лагерном поселке Ветлосян (Республика Коми) и  спешим поделиться с нашими читателями  ярким  автобиографическим очерком   известного воронежского историка, писателя и журналиста  Геннадия Литвинцева.  Получив этот материал, мы в  очередной раз поразились  тому, как много важного для российской культуры  хранит  семейная память многих из нас. На этот раз темой стали судьбы русских поселенцев Харбина.   «Яркой свечой на дальних чужих берегах» назвал его Александр Вертинский. Недолгим, но памятным стало существование этого самобытного анклава  в северном Китае. На протяжении почти полувека здесь  хранили традиции и атмосферу  дооктябрьской России.  В конце пятидесятых годов через приграничную станцию Отпор вглубь СССР уходили последние вагоны с возвращавшимися на Родину русскими людьми. 

Предчувствие СССР

Геннадий Литвинцев был очень похож на своего двоюродного брата русского кадета Ваню Шестакова. Фото из семейного альбома.

— Смотри, Михаил, ведь там, кажись, вороны летят! Живность! Так что не пропадем, в случае чего охотиться будем!
Сосед Иван Кузнецов, дядька богатырского роста и невероятной силы, перебежал на станции из своего вагона в наш, и вот они с отцом, сидя у окна друг против друга, так-то невесело шутят. Пятый или шестой день идёт, как мы пересекли границу и едем по Советской стране. Смотреть не наскучит — всё новое, невиданное. Позади остался Байкал. На больших станциях нас снабжают кипятком и солдатским супом. Длится и никак не кончается Сибирь. А мы и не знаем, куда нас везут, где та остановка, на которой предстоит сойти и начинать жить заново. Собрались в Союз, а что там, как там, — и сами взрослые, как мы, дети, догадываемся, знают ненамного больше нашего.
— Теперь, Иван, мясо видеть будешь только по советским праздникам, — говорит отец. — Магазинов-то, наверное, вовсе нет.
— Деньги тогда для чего же? Нет, раз деньги печатают, то и торговля какая-то должна быть.
— А, помнишь, говорили, что коммунисты без денег живут? Теперь вижу, что врали.
Кузнецов достает из кармана новенькие бумажки, разглядывает:
— Смотри-ка, с Лениным!
— Привыкай!
На приграничной станции с суровым названием Отпор (позднее её переименовали в Дружбу) нам дали «подъёмные», какую-то сумму советских денег на первое время. Зато отняли все «неположенное» — иконы, книги, граммофонные пластинки. Мне до слёз жалко старой Библии с благословением батюшки Алексея. Тогда же пропал и подарок нашему деду царя Николая: книгу инженера Герасимова о рудах Забайкальского края из-за царской подписи отец взять побоялся и сам сжёг её ещё дома, как и многое другое — фотографии, книги, вещи, которые могли, по его мнению, доставить неприятности.
На границе эшелоны встречали «покупатели» живой силы из целинных хозяйств Сибири и Казахстана. Они ходили вдоль эшелона, заглядывали в вагоны, заговаривали — выбирали работников покрепче и помоложе. Наш вагон в числе десяти прочих достался Глубокинскому совхозу Курганской области. Нас высадили на станции Шумиха и на разбитых грузовичках повезли в места столь глухие, что и сейчас, спустя полвека, туда нелегко добраться из-за бездорожья.

Унесённые бурей

На чужбине они особенно ценили ь выправку и дисциплинированность. Неустановленные лица из числа родственников Геннадия Литвинцева.

Вихрь Гражданской войны, Великий русский исход в детстве представлялись мне сказкой, страшноватой, но и увлекательной, манящей, как и все бабушкины рассказы. Вот по забайкальскому посёлку Борзя пылит отряд Унгерна – пыльные, дикие, заросшие всадники. Сам барон в чёрной бурке и белой папахе на вороном коне, грозит кому-то ташуром, толстой монгольской плеткой. Бесконечные обозы с беженцами, а в спину им гремит артиллерия наступавших «товарищей». Тогда и дед Кирик Михайлович надумал переправиться с семейством «за речку», за Аргунь, чтобы перезимовать на китайской стороне, переждать схватку. Суждено же было ему остаться в чужой земле навеки, а отцу моему «зимовать» сорок лет в эмиграции…
Города и посёлки на китайской территории, начиная с приграничной станции Маньчжурия, переполнились народом. Селились в наспех вырытых землянках. Поначалу не было никакого заработка. И всё же, несмотря на великий масштаб бедствия, беженцы смогли обустроиться и наладить сносную жизнь на чужбине даже быстрее, чем «красные» у себя дома. Церковь в городе стала и благотворительной школой. Организовал её, как и многое другое, присланный в Маньчжурию молодой епископ Иона (в миру – Владимир Покровский), которого отец молитвенно поминал всю свою жизнь. За три года архипастырского служения в Маньчжурии Иона успел создать детский сиротский приют, низшее и высшее начальные училища с бесплатным обучением ремеслу, столовую, ежедневно кормившую «Христа ради» до двухсот человек, библиотеку духовного просвещения. Возникшая при нём же амбулатория бесплатно оказывала беднейшему населению города медицинскую помощь и отпускала лекарства. На всё это, конечно, требовались немалые средства. И владыка умел находить их.
В Китае, особенно в Северо-Восточной его части, вдоль КВЖД, ещё до революции сложился слой русских промышленников и предпринимателей. Надо сказать, это были люди совсем иного плана, иных человеческих качеств, нежели многие нынешние российские бизнесмены. Они не вывозили богатства из своей страны, а наоборот зарабатывали для неё. Воспитанные в религиозной вере (не все они были православными), в духе патриотизма, в принятых тогда традициях благотворительности и меценатства, они в большинстве своём с искренним участием восприняли беду соотечественников, попавших из-за гражданской войны в положение беженцев. В этом отношении особенно выделялась вдова Е. Н. Литвинова, руководившая в г. Ханькоу крупной чайной компанией. Щедрая попечительница детских приютов и старческих богаделен, она безотказно помогала нуждающимся без различия национальности и вероисповедания, субсидировала многих инвалидов, учителей, профессуру. Особой любовью и заботой Литвиновой пользовались харбинский Дом Милосердия и маньчжурский приют епископа Ионы, коего она была почётной попечительницей. Её называли «сиротской матерью». Елизавета Николаевна была яркой личностью, сама читала на клиросе, пела в церковном хоре и даже звонила на колокольне. Уроженка Тюмени, она всю жизнь прожила в Китае и сердечно любила эту страну, прекрасно знала китайский и английский, имела среди китайских интеллигентов и предпринимателей много друзей. При этом неизменно носила русский национальный костюм: в будние дни чёрный сарафан с чёрным же кокошником, а в праздники русский белый костюм с белым кокошником. Смотрелась она ярко, молодо и где бы ни появлялась — в Шанхае, Циндао или Тяньцзине — все с интересом останавливались, чтобы полюбоваться на статную русскую боярыню.
К тому же епископ Иона умел не только просить, но и требовать. Отличаясь веселым, простым и общительным характером, он мог, когда нужно, говорить, как «власть имущий», как князь Церкви. При этом обладал даром быстро вникать в суть непростых хозяйственных и финансовых проблем, проявлял замечательную рассудительность в деловых вопросах. С помощью местных меценатов (назову их, кто же ещё помянет!) Ганиных, Тулиатоса, Ялама, Сапелкина, Ашихмина владыка основал небольшие предприятия, давшие рабочие места и доход беднейшим жителям. Особенную известность получила гончарная мастерская, её посуда, на редкость крепкая и красивая, славилась даже и на харбинском базаре, как и вкуснейший «хлебушек от Ялама».
О. Ионе безгранично верили и деловые люди, и отцы города, давали в долг, доверяли большие суммы. В случае нужды владыка не стыдился сам ходить по коммерсантам. Пришёл однажды и к торговцу пушниной Мордоховичу — просить помощи на содержание приюта. «Но я другой веры, я еврей», — сказал Мордохович. Владыка ответил: «Когда я вижу на улице сироту, голодного, в лохмотьях, я не спрашиваю его, какой он веры, для меня он просто несчастный ребенок, которого нужно накормить, одеть и обласкать». «Что я мог возразить? — рассказывал старый еврей. — Передо мной стоял человек невысокого роста, в старенькой, заплатанной рясе, но от него шёл удивительный свет. Мне стало стыдно своих слов, и с этого дня я стал помогать его приюту». Даже советский консул не мог оставаться безучастным к обращениям владыки и снабжал приют и школу углём.
«Школа беженской жизни многих нравственно переродила и возвысила. Должно отдать честь и почтение тем, кто несут свой крест беженства, исполняя непривычные тяжелые для них работы, живя в условиях, о которых никогда прежде не знали и не думали, и при том остаются крепкими духом, сохраняют благородство души и горячую любовь к своему отечеству, и без ропота, каясь о прежних прегрешениях, переносят испытание. Поистине многие из них, как мужи, так и жёны, ныне в бесчестии своем славнее, чем во времена их славы, и богатство душевное, ими приобретенное ныне лучше, богатства вещественного, оставленного на родине, а души их, подобно золоту, очищенному огнем, очистились в огне страданий и горят, как яркие лампады», — говорил святой Иоанн Шанхайский в докладе о духовном состоянии русской эмиграции.
Мой отец вспоминал, как он восьмилетним по собственной инициативе, подобно Филиппку, сам заявился в школу епископа Ионы, сразу на урок.
— Где ж ты раньше был? – спросила учительница. – Теперь поздно, класс набран.
Потом сжалилась:
— Ну хорошо, посиди, я на перемене поговорю с директором. А что пришёл – молодец.
«Так я начал учиться, — читаю в записках отца его детские впечатления. — В школе нас ежедневно поили чаем, сахар и сухари ставили на столы в больших тарелках, бери сколько хочешь. Совсем бедным выдавали учебники и тетради, а то и одежду. На рождественской ёлке в лотерею мне достались стежёные штаны, в них было тепло зимой ходить на уроки. Владыка Иона часто бывал в школе и при этом непременно заходил в каждый класс. Многие, очень многие у нас благодаря ему научились читать и писать».

Осколок Империи

При отсутствии твёрдой централизованной власти в Китае русская эмиграция развивалась в условиях духовной свободы, вполне сравнимой, а в чем-то даже превосходящей степень свободы на Западе. Сотни тысяч переселенцев, продолжавших считать себя подданными Российской империи, сами устанавливали порядки и законы на территории своего расселения, охранялись собственными вооруженными отрядами и полицией. В казацких округах правили выборные атаманы. Все, кто видел Харбин тех лет, отмечают поразительную самобытность этого города, его стойкость, верность традициям.

Неустановленные харбинские гимназисты. Фото из семейного альбома автора

Когда в самой России с революцией всё перевернулось вверх дном, здесь сохранился островок, «град Китеж» русской патриархальности с её деловым и праздничным размахом, предприимчивостью и консервативной неколебимостью образа жизни. Власти менялись — сначала царская, затем китайская, японская, советская, город, конечно, тоже терпел перемены, приспосабливался, но ядро духа, настоящего русского духа, оставалось живым, нетронутым, так что казалось — плывёт русский город на чужой земле против течения, как форель в горном потоке.
«Я думаю, что Китай, принявший в пору 1920 года большую порцию беженцев из России, предоставил им такие условия, о которых они могли разве что мечтать, — замечал в своих очерках харбинской жизни известный писатель Русского Зарубежья Всеволод Иванов. — Китайские власти не вмешивались ни в какие русские дела. Все могли делать что угодно. Работали все инженеры, врачи, доктора, профессора, журналисты. В Харбине выходят газеты «Русский голос», «Советская трибуна», «Заря», «Рупор», журнал «Рубеж». Цензура чисто условная, главное — не задевать больших персон. Книги вообще выходят безо всякой цензуры». «Нет харбинца, который не вспоминал бы с глубокой благодарностью годы жизни, проведенные в Харбине, где жилось привольно и легко, — вспоминала писательница Наталья Резникова. — Можно сказать с уверенностью, что на всем земном шаре не было другой страны, в которой русская эмиграция могла чувствовать себя в такой степени дома».
Русский язык был официально признанным, врачи и юристы могли свободно практиковать, деловые люди открывали предприятия и магазины. В гимназиях преподавание велось на русском языке по программам дореволюционной России. Харбин оставался русским университетским городом и вместе с тем многонациональным культурным центром, в котором дружно жили и тесно взаимодействовали землячества и общины выходцев из Империи — поляков и латышей, грузин и евреев, татар и армян. Молодежь в Харбине имела возможность учиться на трех университетских факультетах, в Политехническом институте. Лучшие музыканты давали концерты в трех консерваториях, а на оперной сцене пели Мозжухин, Шаляпин, Лемешев, Петр Лещенко, Вертинский. Кроме русской оперы действовали украинская опера и драма, театр оперетты, хор и струнный оркестр. Студент местного политехнического института Олег Лундстрем создал здесь в 1934 году свой джаз-оркестр, до сих пор задающий тон российскому джазу. В городе действовало около тридцати православных храмов, две церковные больницы, четыре детских приюта, три мужских и один женский монастырь. В священниках тоже не было недостатка — их выпускали духовная семинария и богословский факультет университета. В отличие от европейских стран, где эмигранты уже во втором поколении заметно ассимилировались и большей частью стремились раствориться среди автохтонов, в Китае русские с местным населением почти не смешивались. А главное, продолжали себя считать подданными России, лишь временно оказавшимися за ее пределами.
В 20-30-е годы в Китае выросла литература, ставшая отдельной цветущей ветвью словесности русского Зарубежья. Здесь издавались детективные романы и исторические исследования, политические брошюры и философские трактаты, отечественная классика и книжки для детей, работы по востоковедению и техническая литература. И как везде в русскоязычном мире – множество поэтических сборников. За тридцать лет (1918-1947), по данным исследователей этой темы В. Крейда и О.Бакич, в Харбине и Шанхае было издано около 180 стихотворных сборников – авторских и коллективных. Таким образом словесность русского Китая может равняться по объёму с литературой целой европейской страны. Тиражи тех сборников в основном соответствуют тиражам поэтических изданий в нынешней России (при том, что всё русское население Китая не превышало 500 тысяч). Журналов и газет, относительно стабильных либо эфемерных, выходило такое множество, что их трудно даже пересчитать. К примеру, в 1922 году в одном только Харбине существовало 60 периодических изданий. Современный китайский исследователь Дяо Шао-Хуа называет такое обилие и разнообразие «редким явлением в истории мировой журналистики». Не в каждой стране, где находили себе приют эмигранты, издавался толстый литературный журнал. В Харбине такой журнал – «Русское обозрение» — образовался уже в 1920 году. А всего журналов насчитывалось около 170. Так что харбинским поэтам, в отличие от литературной молодёжи на Западе, было где печататься. Литераторы в Харбине в большинстве своем занимались профессиональным трудом, а не работали таксистами и официантами, как в Париже.
Конечно, самые знаменитые дореволюционные писатели и поэты оказались в Европе. Восточная ветвь русской литературы была предоставлена себе самой. Из Парижа, Берлина и Праги слабо замечали Харбин и Шанхай, мало следили за их литературной жизнью. И всё же такие поэты «русского Китая», как А.Несмелов, А.Ачаир, В.Перелёшин, Н.Щеголев были известны западной эмиграции, печатались в европейских журналах и антологиях.

По двум календарям

Страницы воспоминаний  записи отца автора — Михаила Кириковича Литвинцева (1910-1989 г.г.) Фото из семейного архива. 

Август 1945-го пронесся подобно грому и потоку стремительного летнего ливня. Советские самолеты в несколько заходов накрыли железнодорожные мосты и переправы. Горела станция. По ночам шоссе сотрясалось от отступающей японской техники. Показались советские танки, а за ними и отряды СМЕРШа. Более 15 тысяч харбинцев были насильно увезены в СССР. В их числе поэты Ачаир и Несмелов, многие деятели русской эмиграции. Всю Маньчжурию перетряхнуло войной и стало ясно, что прежней жизни уже не будет. В самобытный остров дореволюционной русской цивилизации, на четверть века задержавшийся в «старом мире», били волны незнаемой грозной силы, хоть и изъяснявшейся на родном языке. Более Уклад, прежде казавшийся надёжным и устоявшимся, вмиг покачнулся и пошёл трещинами. Жили там десятилетиями, обустраивались и обихаживали землю, заводили заводы, растили и учили детей, хоронили стариков, строили храмы, дороги… И всё равно земля оказалась чужой — пришло время её покидать или брать китайское гражданство. Красный Китай не хотел больше терпеть державшееся особняком миллионное русское население. Со смертью Сталина и в Советском Союзе отношение к эмигрантам стало меняться, былая вражда и непримиримость потеряли остроту, зарастали быльём. В 1954 году из Москвы раздался официальный призыв к «харбинцам» возвращаться на Родину.
Советское влияние в Манчжурии стало определяющим сразу же после войны. Белогвардейские организации были распущены, пропаганда «белой идеи» запрещена. Из СССР стали поступать книги, газеты, кинофильмы. В школе учились уже по советским учебникам, вместе с тем отец Алексей продолжал просвещать нас и Законом Божьим. Жили по двум календарям. Вот я, разглядывая советский, оповещаю бабушку: «А сегодня праздник – День Парижской Коммуны!». Она мне в руки свой календарь, церковный: «Какой ещё коммуны, прости Господи! Сегодня мученики, прочти-ка мне их акафист». Как праздновать «Парижскую Коммуну» у нас никто не знает. И я, конечно, отправляюсь с бабушкой в церковь к вечерне помолиться святым мученикам.
Взрослые по праздникам — а отмечались у нас до самого отъезда лишь церковные, православные — гуляли широко, весело, пели старинные, сбережённые из прежней России песни и романсы, могли под шумок грянуть и «Боже, царя храни!». Однако молодёжь уже знала «По долинам и по взгорьям», «Катюшу», «Широка страна моя родная». И всё же в основном сохранялся уклад старорежимный. По воскресеньям и стар, и млад шли в церковь, все помнили молитвы, многие держались постов, в каждом доме в красном углу светились иконы, зажигались лампады. Одевались в большинстве тоже по старой моде — казацкой или цивильной. Да и стол в дни торжеств составлялся из блюд старинной кухни, названия многих теперь встретишь лишь в книгах. Женщины свято хранили и передавали младшим, дочерям и снохам, рецепты русского гостеприимства. Каждый праздник обставлялся особым набором яств. Пировали с размахом, большими, шумными застольями, из домов гулянья нередко выливались на улицы. Но «чёрного» пьянства не было, и в будни, без повода, питьё не приветствовалось, да фактически и не встречалось. «Любителей» всех знали наперечёт, они становились посмешищем и в какой-то степени изгоями. Трудились основательно и серьезно. И не просто «вкалывали», а умели развернуть дело, собрать капитал, обучиться необходимым профессиям, завести деловые связи с заграницей. Потому-то русская колония выделялась в море нищего тогда китайского населения относительным благополучием и порядком.

Страница воспоминаний   отца  автора —  Михаила Кириковича Литвинцева (1910-1989 г.г.) Фото из семейного архива.

Конечно, жили не все одинаково. Акционерное общество «И. Я. Чурин и Ко», освоившееся в Китае еще до революции, имело чайные и кондитерские фабрики, сеть магазинов, в том числе и за границей, чайные плантации. Выделялись и другие богатые фабриканты, банкиры, коммерсанты, издатели, скотоводы, концессионеры. Существовал слой наёмных рабочих и батраков. Но основную часть русского населения составляли мелкие частники, державшие собственное хозяйство или имевшие какое-то дело в городе. Русские же продолжали обслуживать КВЖД.
Понятно, что и призыв из СССР к возвращению был воспринят по-разному. Многих отнюдь не обрадовала перспектива попасть под власть коммунистов, хлебнуть социализма, о котором, как впоследствии выяснилось, многие эмигранты всё же имели достаточно верное представление. Поэтому, когда одновременно стали вербовать на выезд миссии из Канады, Австралии, Аргентины, ЮАР, заметная часть харбинцев подалась в эти страны. Мой же отец рассудил иначе: в Америку, мол, пусть богатые едут, а нам вернее вернуться в свою страну. Тем более, что советский консул на собраниях и встречах рисовал дивные картины будущей жизни в Союзе. Мы, дети, весть об отъезде встретили с восторгом. В мечтах вставали светлые большие города, море электричества, чудеса техники. Мощь, энергия и неодолимая сила слышались за самим звукосочетанием «СССР».

Карантинное житьё

После нескольких часов тряского пути машина развернулась у плоских длинных бараков, похожих на китайские фанзы. Нас плотно обступили женщины и дети. Они смотрели во все глаза и угрюмо молчали. Вот тогда, помню, мне, восьмилетнему, стало вдруг страшно, и сердцем я ощутил, как далеко мы заехали от родных мест, от привычной жизни, и что не вернёшься теперь туда, и жить придётся среди этих непонятных людей. Взяв поданную из кузова табуретку, я понёс ее к дверям, толпа передо мной испуганно расступилась. Позже «местные» признавались, что ждали в свою деревню настоящих китайцев, представлявшихся им, вероятно, в шёлковых халатах, с косичками, с веерами и зонтиками в руках. Наш простецкий вид их удивил и разочаровал.
В тёмной сырой конуре с просвечивавшимися от худобы стенами (к зиме их потом мы сами залепили потолще глиной) предстояло прожить два года в режиме карантина: к советским порядкам надо было привыкать постепенно. В соседних бараках ютились сосланные в Сибирь после войны молдаване. И несколько цыганских семей, попавших под объявленную тогда Хрущевым кампанию приручения к оседлой жизни. Их неунывающий нрав, пенье и пляски под гитару, драки и ругань ребятишек придавали барачному житью-бытью
живописный колорит табора.
Понемногу у наших костров стали появляться и местные. Поначалу они не решались близко сходиться с нами — всё же люди из-за границы, под присмотром. Первыми, как всегда и бывает, осмелели и перезнакомились между собой дети, за ними их матери. На первых порах женщины молча смотрели со стороны, отказываясь переступать порог или садиться за стол. Мужики сходились быстрее. Но мужчин в селе было мало, особенно здоровых, не увечных. Из разговоров понемногу узнавалось, что и как происходило здесь до нас, какую великую беду перемогла страна всего лишь несколько лет назад, сколько горя пришло с нею почти в каждый деревенский дом. И наши собственные лишенья казались мелкими и не обидными перед испытаниями и утратами этих людей. Да сколько же всего предстояло ещё нам узнать и понять, принять в сердце, чтобы не остаться навсегда чужими, приезжими, чтобы по-настоящему, кровно соединить себя с живущими рядом, с незнакомой пока ещё, хоть и нашей, русской, землёй, свою долю с общей судьбой. Ведь только тогда могло состояться настоящее возвращение и обретение России, не той, воображаемой песенной, былинной, эмигрантской, а нынешней, здешней, советской. А давалось это не просто…
Каждое утро часу в шестом в окна барака барабанила совхозная «техничка» и выкликала жильцов, оповещая, кому на какую работу идти. Всякий день приходилось на разную. Этот стук в стекло и противный крик, вспугивающий детский сон, слышен мне до сих пор.
Отец мой умел делать, кажется, любую работу. Если взяться считать, он владел десятком-другим наиполезнейших профессий: способен был в одиночку поставить дом — хоть деревянный, хоть каменный; выложить печь; завести пашню или расплодить без числа коров и овец; своими руками выделать кожи и нашить шапок, сапог, полушубков; знал повадки диких зверей и умел лечить домашних; находить в степях и в лесу дорогу без карт и без компаса; владел на бытовом уровне китайским и монгольским; играл на гармони, а в молодости и в любительском театре; несколько лет атаманствовал, т.е. занимался земской работой. Но все это, наработанное и скопленное в той жизни, враз оказалось ненужным и бесполезным в этой, где на работу «гоняли» (так и говорилось: «Тебя куда завтра погонят? А меня вчера загнали на посевную»). Здесь невозможно было никаким уменьем, стараньем, упорством что-либо исправить, сделать по-своему, облегчить жизнь своей семье. Переселенцы как бы остались без рук, которыми ещё вчера умели столь многое. Было от чего пасть духом и занемочь. Кладбище в соседней рощице за два года сильно подросло могилами «китайцев». Когда же срок карантина подошел к концу, выжившие стали разбегаться. Первыми на разведку кинулась молодежь. Совхозное начальство тянуло с документами, не давало отпусков, запугивало — но люди разлетались,
как воробьи. Еще раньше нашего за лучшей долей куда-то откочевали цыгане.

Время сравняло

Страница воспоминаний  отца автора  —  Михаила Кириковича Литвинцева (1910-1989 г.г.) Фото из семейного архива.

Несколько лет назад вновь я посетил печальное селенье – воскресить память детских лет, навестить могилы. На месте наших бараков увидел длинный ряд бугорков и ямок, поросших бурьяном. Да и всё остальное, жилое, ещё больше обветшало и покосилось. Кажется, ни одного нового строения не появилось здесь за пятьдесят лет.
Первые годы репатрианты ещё держались друг за друга, соблюдали обычаи, жениться предпочитали на своих, знались, наезжали в гости. В некоторых городах Сибири и Казахстана и сегодня существуют землячества бывших харбинцев, а в Екатеринбурге, хоть и нерегулярно, даже выходит любительская газета «Русские в Китае». Но уже их дети стали забывать прежнее землячество и родство, пообтерлись и стали вполне советскими. По отцу могу судить, как менялись со временем взгляды и настроения бывших эмигрантов. «Там жить было свободней и интереснее, а здесь легче, спокойней», — говорил он под старость. В семидесятые годы его как-то разыскал и навестил двоюродный брат из Австралии, тоже бывший харбинец. «Хвалился, как они там богато живут, — рассказывал отец мне потом с неудовольствием. — А я его спрашиваю: кем же твои парни работают? Грузовики водят? Ну вот, а мои все трое институты закончили. Да и говорим здесь, слава Богу, на своём языке». Спустя двадцать лет им уже трудно было понять друг друга. Их сняли со льдины, называвшейся Русской Манчжурией, и развезли на разные континенты. А сама льдина растаяла…
Харбинский поэт Арсений Несмелов, погибший в декабре 1945 года в Гродековской пересылке близ Владивостока, ещё в тридцатых годах предсказал будущее своего города:
Милый город, горд и строен,
Будет день такой,
Что не вспомнят, что построен
Русской ты рукой.
Пусть удел подобный горек,
Не опустим глаз:
Вспомяни, старик историк,
Вспомяни о нас.
Ты забытое отыщешь,
Впишешь в скорбный лист,
Да на русское кладбище
Забежит турист.

Он возьмет с собой словарик
Надписи читать…
Так погаснет наш фонарик,
Утомясь мерцать!

Геннадий Литвинцев,
уроженец Маньчжурии.
г. Воронеж

Вместе с А.И.Солженицыным. Воронеж, 1994 год.

ОБ АВТОРЕ:  Геннадий Михайлович Литвинцев родился в 1946 году в Китае (станция Хаке, близ Харбина) в семье русских эмигрантов. Десятилетним переехал с родителями в Россию. Окончил исторический факультет Уральского госуниверситета (г. Екатеринбург). В 1974 году переехал в Вильнюс, работал в газете «Советская Литва», позднее собственным корреспондентом союзных изданий «Советская культура» и «Известия» по Литве и Калининградской области. В 1993 году вернулся с семьей в Россию (г. Воронеж). Пятнадцать лет представлял в Центральном Черноземье «Российскую газету».  В литературных журналах («Подъем», «Москва», «Новый Берег», «Зинзивер» и др.) и интернет-изданиях публикует стихи, очерки, литературоведческие статьи и рассказы. Автор двух исторических повестей – «Сон ласточки» (о русской эмиграции в Маньчжурии и её возвращении на родину) и «Молодым не ходи в Гуандун» (время Опиумных войн в Китае).  Член российского «Союза писателей ХХ1 века». Дипломант российских и международных литературных конкурсов. Лауреат Довлатовской литературной премии (2015), региональной премии «Кольцовский край» (2016). Основные издания: книга стихов «Часы, которых нет на циферблате» (Воронеж, 2006), «Проза. Новые образцы» (Москва, 2016), «Неровное дыхание. Статьи и расследования» (Москва, 2016).

Публикацию подготовил Владимир Шаронов.