Павел Фокин

Ангел Поэзии:
памяти Александра Ревича

культурный слой

Павел Фокин
Павел Фокин

Когда он читал стихи, свои или чужие, лицо его становилось строгим и грозным, точно шёл он в атаку. Своим настойчивым взглядом сурово вглядывался в слушателя, экзаменуя его душу. Он не ждал, он — требовал отклика. Не оценки, рецензии, каких-то слов, звучащих после, а живой, непосредственной реакции. Со-участия в стихе. Со-бытия в поэзии.

Увы, с Александром Михайловичем мы были знакомы меньше года.

Я пришёл к нему по одному рабочему вопросу, решение которого требовало нескольких минут и не предполагало какого-либо дальнейшего развития отношений. Но уже в предварительном разговоре по телефону я услышал что-то такое, что заставило меня отнестись к моему формальному визиту как к событию. Так и случилось. И более того. Событие стало со-бытием. Я попал и был включён в особое духовное пространство, где безгранично царила Поэзия, её труд и слава, её деяния и капризы, её воля и трепет.

Ему только что минуло 90 лет. Он был уже физически слаб. Маленький, худой. Одет по-домашнему стариковски. Ничего царственного, ничего «возвышенного». Но всё в нём и вокруг него было облечено поэзией. Ничто, кроме поэзии, его, казалось, не интересовало. Ни о чём другом, кроме стихов и поэтов, он говорить не хотел. Я не могу вспомнить каких-либо его реплик на «актуальные» темы. Только стихи. Только поэты и их судьбы. Только поэзия. Люди, их поступки, книги, предметы, погода, болезни, новости дня сами собой перестраивались в его присутствии по законам поэтического искусства, переустанавливались в новой иерархии и взаимосвязях. Это было как чудо.

Каюсь, до встречи с Александром Михайловичем о поэте Ревиче я ничего не знал. Я, конечно, читал его переводы. Его статус мэтра поэтического перевода мне был хорошо известен. Но собственных его стихов мне встречать не доводилось.

Впервые я их услышал от него.

Закончив деловую часть нашей встречи, он предложил: «Хотите, я прочту Вам мои новые стихи?» Достал толстую тетрадь большого формата и прочитал стихотворение на смерть дочери Сталина Светланы Аллилуевой.

Когда он читал стихи, свои или чужие, лицо его становилось строгим и грозным, точно шёл он в атаку. Своим настойчивым взглядом сурово вглядывался в слушателя, экзаменуя его душу. Он не ждал, он – требовал отклика. Не оценки, рецензии, каких-то слов, звучащих после, а живой, непосредственной реакции. Со-участия в стихе. Со-бытия в поэзии. Под этим взглядом невозможно было просто слушать стихи. Душа начинала трудиться, как сказал другой поэт. И когда его голос смолкал, ещё несколько мгновений держалась в мире экзистенциальная пауза, охранявшая стихотворение от сора повседневности. Эта пауза была зримой и осязаемой. Как в кино, когда действительность словно бы замирает вокруг героя, почему-либо выпавшего из реальности. А потом Александр Михайлович «возвращался из боя». Глаза вспыхивали теплом и лаской, на лице появлялась улыбка и звучал по-детски доверчивый и неуместно робкий вопрос: «Ну как? Кажется, неплохо». И когда слышал в ответ одобрение, в подобной ситуации почти этикетное, светло радовался. Льстить, впрочем, не приходилось: стихи были на самом деле замечательными.

В тот раз мы с ним проговорили часа два. Он был пристрастен. Его оценки иногда были резки и категоричны, всегда точно сформулированы. За ними стояли духовный опыт прожитых в постоянном творчестве лет, продуманная эстетическая позиция «Вы заметили, что я иду от Маяковского?» «Ахматова была неискренней. Она хотела быть первым поэтом своей эпохи, а первым был Маяковский». «Цветаева – великая. Бродский это понял, хоть и был учеником Ахматовой, за это ему можно всё простить». «Гумилёв был идиотом».

Совсем иначе, с нежностью и любовью рассказывал Александр Михайлович о своих родителях, дядьях, тётках.

Вспоминал и войну.

Подарил свою книгу «Позднее прощание» с напутственной надписью: «Дорогому Павлу, очень милому единомышленнику, желая ему радости, успехов и богоспасения». И предложил: «Приходите ещё. Давайте будем дружить».

Дома, переживая нашу встречу, я думал: странно, что ангелов художники всегда изображают совсем юными, ну в лучшем случае – зрелыми мужами. Вот – я видел ангела. Он – старик, но в нём ангелическое начало проступает явственнее и достовернее, чем в ком бы то ни было.

Я стал регулярно звонить Александру Михайловичу и – по возможности – приходить, благо жил он недалеко от «Дома В. Я. Брюсова», где я в ту пору работал. Кстати, когда я ему об этом сказал, в тот наш самый первый, ещё до встречи, разговор по телефону, он неожиданно для декабря 2011 года сказал: «Нет, с Брюсовым я не был знаком». Сначала мне показалось, что это шутка, и даже в ответ изобразил что-то вроде смешка, но потом вдруг понял, что ведь и вправду я разговариваю с младшим современником Брюсова, пусть даже и было ему всего три года, когда не стало первого русского символиста. И относился он к этому вполне серьёзно.

Александр Ревич был родом из Серебряного века. Он помнил и дорожил тем, что родился в год смерти Блока, что был его тёзкой.

Мы беседовали с ним обычно в его маленькой, точно монашеская келья, комнатке, бывшей ему одновременно и библиотекой, и кабинетом, и спальней. Меня он неизменно сажал в кожаное кресло у рабочего стола, к окну, а сам притулялся на стуле, у двери, в проходе между стеллажом и журнальным столиком, по краю которого возвышался бруствер из книжных стопок (на том же столике громоздился и телевизор). Так ему было удобнее одаривать гостя стихами – и рабочая тетрадь была под рукой, и новые поэтические сборники, которые ему дарили и присылали друзья.

На стене, над кроватью, рядом с полотнами А. Зверева, Г. Каждан, Д. Громана, В. Галацкого висела квадратная, примерно метр на метр, деревянная застеклённая витрина, разгороженная внутри на ячейки-соты. В каждой ячейке – курительная трубка. Штук сто. Когда-то Александр Михайлович был заядлый курильщик, а потом пришлось оставить эту страсть. И вот, в память о прокуренных годах, своих верных подруг, бывших помощницами в часы трудов и вдохновенья, поместил он на почётное место. Каждая – со своей биографией, со своей историей, со своим сюжетом. Это не коллекция. Скорее – замечательный арт-объект. Точнее – поэма. Поэма трубок. Её соавтором, как я позже узнал, был знаменитый в своё время балалаечник, друг Аркадия Штейнберга Виталий Белецкий. В шестидесятые он руководил клубом «Музыка», концертировал по всему миру, а потом, разругавшись с Росконцертом, консерваторией и пр., стал литератором. Через какое-то время увлёкся резьбой по дереву. Однажды, будучи в гостях у Александра Михайловича (трубки тогда ещё размещались просто на полке) и, узнав, что тот бросил курить, попросил подарить ему трубку. Александр Михайлович щедро выдал ему роскошную чёрную «данхиловскую» трубку. Увидя эту лёгкость жеста, Белецкий заметил: «Эдак Вы все раздадите. Я Вам сделаю один подарок». И через некоторое время принёс эту витрину. Расставил по ячейкам трубки и намертво приклеил стекло, чтобы даже и соблазна не было изъять какую-нибудь. В благодарность получил от хозяина ещё две.

Наши телефонные разговоры начинались с расспросов о здоровье. Тихим голосом Александр Михайлович жаловался на недуги, впрочем, через минуту переходил к стихам. Однажды он позвонил и начал с традиционной фразы: «Павлик, я умираю», и тут же, без перехода: «У меня будет вечер в “Открытом клубе” на Спиридоновке. Приходите». Вечер состоялся 21 января 2012. Это было последнее публичное выступление Ревича. Он был элегантен, собран и совсем не умирал. На лацкане пиджака обращал на себя внимание маленький «мальтийский» крестик. (Позже А. М. объяснил, что это знак международной гильдии переводчиков: «Это какая-то масонская организация», – пошутил он). Голос его в тот вечер звучал уверенно. Стихи шли рядами. Как положено, выступали друзья – Н. Мальцева, А. Ивантер, В. Летучий. Демонстрировались кадры документального фильма.

В тот раз я впервые услышал стихотворение «Исайя»:

Говорящий посреди пустыни,

Вспоминай, что ты не одинок,

что вокруг пространство в дымке синей,

что пространство стелется у ног,

что незримый Дух в пустыне этой

Богом дан тебе в поводыри,

даже неуслышанный, не сетуй,

говори в пространство, говори.

Стихи поразили своим мужеством и абсолютной гармонией. Почти оглушили своей поэтической мощью. Спустя сто семьдесят пять лет (стихотворение датировано 21 сентября 2000) в русской поэзии появился новый «Пророк», сопоставимый по глубине и ясности с пушкинским. Пророк Ревича – это «восставший» пророк Пушкина, к которому Бога глас воззвал и призвал: глаголом жги сердца людей – говори в пространство, говори.

Мне очень захотелось, чтобы Александр Михайлович сделал беловой список – для музея. Но руки его уже слабели, и я не решился попросить. И всё же этот список есть в моём воображении. Я отчётливо вижу белый лист, на котором чёрными чернилами, округло-кособокими, некрупными буквами начертаны заветные слова. Я люблю этот список.

Александр Михайлович выглядел настолько хорошо, что в очередную с ним встречу я обратился к нему с просьбой принять участие в музейном проекте «Новый Третьяков», который мы с художником Александром Астрихинским уже несколько месяцев тщетно пытались запустить. Суть проекта была в том, чтобы проводить в Литературном музее встречи с мэтрами современной литературы, на которые приглашать художников, чтобы современные художники рисовали портреты современных писателей, а не когда-то живших – по фотографиям. И никак мы не могли найти фигуру достойную для начала проекта. И вдруг стало ясно, что первым должен быть Ревич. Александр Михайлович был тронут таким предложением, но не был уверен в своих силах. Правда, в конце концов согласился: «Делайте со мной что хотите!»

Увы, здоровье не позволило…

На вечер в «Открытом клубе» я пришёл с женой Ольгой, и по окончании мы подошли поприветствовать и познакомиться. И получили приглашение прийти в гости вдвоём. Встреча эта состоялась лишь спустя несколько месяцев, в начале июня: сначала Александр Михайлович оказался в больнице, потом у меня были командировки и срочные дела. Встреча всякий раз переносилась. Наконец, Александр Михайлович настоял: всё равно мне уже лучше не станет, приходите в ближайшую субботу, а то умру и не увидимся.

В ближайшую субботу над Москвой разразился ливень. Выйти из дома казалось невозможно. И всё же, расправив зонты, мы отправились в гости. На проспекте Мира дождь стоял стеной. Ближайшие подступы к дому – переулки и двор – превратились в реки. О том, чтобы добраться сухими и речи не было – не утонуть бы! Но вот все преграды одолены. Мы в поэтической келье Александра Михайловича! И снова стихи, стихи, стихи. Он увлечён поэзией Александра Ивантера, Михаила Анищенко, Наума Басовского. С удовольствием читает вслух одно стихотворение за другим, всякий раз радуясь и удивляясь.

Рассматриваем фотографии: родственники, друзья. Семейные истории, перемежаются рассказами о тех, кто дорог и любим. Курьёзная фотография с Б. Н. Ельциным после вручения Государственной премии. Огромный Борис Николаевич, блестит щеками, как начищенный самовар, и где-то у него под мышкой щуплый, почти миниатюрный Александр Михайлович с букетом цветов. Оба довольны, сияют улыбками. Один – барственно-вальяжно, другой – мальчишески-озорно.

Через некоторое время к нам присоединяется супруга Александра Михайловича – Мария Исаковна. Перемещаемся в тесную кухоньку. Чай, выпечка. Нам с А. М. – по рюмочке армянского коньяка, дамы веселятся ликёром. Вспоминаются «времён минувших анекдоты», мелькают имена Бродского, Рейна, Галича, Евтушенко, Солженицына.

«Солженицына я знал с детства. Моя сестра Лида была с ним дружна. Была четвёрка друзей – Лида, Кирилл Симонян, Кока Виткевич и Саня. Саня был вождём. Они были все как зомби при нём. Обожали его. Когда Саня сидел, они мне всё время подсовывали его стихи. Он – полный графоман в стихах. Ахматова ему сказала: “Стихов своих мне больше никогда не давайте”… Я обалдел от “Матрёниного двора”. Это вещь невероятная, толстовской силы. Это – шедевр. Когда мы в школе учились, я его боялся. Я был девятилетний, а он – четырнадцатилетний. Я не понимал, почему он такую власть имеет над ними. Вождь! Его исключили из комсомола за антисемитизм. Он обозвал “жидовской мордой” Мульку Глезера. А сестра моя Лида мне сказала: “Я бы и сама его “жидовской мордой” назвала. Он такой противный”. Влияние Сани было колоссальное».

Рассказываю о предстоящей поездке в Иркутск на литературный фестиваль. Возникает имя Анатолия Кобенкова. Александр Михайлович говорит о нём с любовью и грустью. Пьём его память.

Время идёт незаметно. За окном давно уже просветлело. По подоконнику ходит голубь. Уходить не хочется, но видно, что хозяин устал, и мы раскланиваемся, обещая встретиться вновь сразу после возвращения из Иркутска.

В Иркутске мы познакомились и сдружились со Светланой Васильевной Кековой. Перед расставанием, я попросил её подписать изданный в Иркутске её сборник «Уроки каллиграфии» для Александра Михайловича. Светлана с радостью согласилась. А. М. очень обрадовался – и книге, и добрым словам. Через несколько дней он попросил номер телефона Светланы. А потом позвонил ей. «Это было 25 июня, в день рождения Тарковского. Я была абсолютно счастлива после его звонка…» – написала она мне. Тогда же Александр Михайлович послал ей в Саратов свою книгу «Позднее прощание».

Дарить свои книги друзьям – обычная практика среди литераторов. Дарить друзьям книги других авторов, тех, которые пришлись по душе, – скорее исключение. Для Александра Михайловича это было естественно. У него всегда в запасе было что-то, что ему хотелось, что ему нужно было подарить. Поделиться радостью хорошей книги, хороших стихов. Я старался соответствовать этому прекрасному обычаю. Так, я принёс ему две книжки моего давнего друга, калининградской поэтессы Лады Викторовой (Сыроватко) «Обретение формы» и «Строгий собеседник». Читал вслух любимые стихи. Александр Михайлович слушал с ожиданием. Потом взял книги в руки, листал, что-то читал про себя, какие-то строки – озвучивал, как бы пробуя на язык. Потом радостно заметил: «А она хорошо пишет».

В последнюю нашу встречу 30 августа, вскоре после моего возвращения из отпуска, который я провёл в родном Калининграде, я рассказывал Александру Михайловичу о поэтическом фестивале «Слоwwwо», который регулярно там проходит, и подарил только что вышедшую антологию современной калининградской литературы «Солнечный удар», с подборками близких мне по духу Сергея Михайлова, Игоря Белова, Андрея Тозика, Лады. Красивый, большого формата том Александр Михайлович перелистывал с явным удовольствием. Разглядывал полосные портреты авторов. Новые, молодые лица. Он радовался, что сегодня так издают поэзию. И не только в столице. Но оценил он стихи строго: «Как-то странно они пишут. Не совсем по-русски. Мне это не понятно». (Надо заметить, что, действительно, в антологии довольно много места занимают модные ныне верлибры. Говоря, «мне это не понятно», А. М. имел ввиду отход современной поэзии от классических форм ритмизованного рифмованного стиха).

А ещё дарил он свои новые стихи. Позвонит вдруг и скажет: «Павлик, я написал новое стихотворение. Можно прочитаю».

Его последняя лирика точно была из сфер небесных.

 

Воздух, вода – это всё даровое.

Самое главное – воздух, вода,

это пространство вокруг мировое,

облако, солнце, ночная звезда.

 

Всё это – дар, это всё безвозмездно

щедрой рукою даровано нам,

мир мой, моя озарённая бездна –

душу за всё напоследок отдам.

 

Он удивлялся: «Как странно, тело уже совсем немощное и еле живое, а стихи по-прежнему идут».

И стихи, и поэмы.

Ревич создал свой тип короткой поэмы, очень сжатый, лаконичный, с драматическим сюжетом, как правило, основанном на реальных событиях, с точными повествовательными деталями, которые на ряду с изобразительными задачами, выполняют ещё функцию микродвигателей, по цепи образов передающих ток лирического чувства. Лиризм поэм Ревича основан на их автобиографичности. Это особого типа поэтические мемуары. Их собрание – своеобразный альбом семейных фотографий. Они образуют единый роман в поэмах.

До предела своих дней Александр Ревич жил поэзией. Дышал ею.

Думал и говорил стихами.

Сам был Стихом.

В один счастливый вечер Александр Михайлович позвонил с предложением прочитать новую поэму. Я пишу «счастливый», потому что успел в тот раз сообразить перевести телефон на громкую связь и включить диктофон. А. М. прочёл «Поэму совпадений»: «Мне она была трудна очень. Она из меня горло вынимала. Дух вынимала». Поэма, действительно, необычайно трагическая.

Немного передохнув, прочитал в тот вечер Александр Михайловичи и свою «Новогоднюю поэму» о Галиче.

Время от времени я включаю эти записи и слушаю тихий, грозный, взволнованный, чуть надтреснутый хрипотцой голос Ангела Поэзии Александра Ревича.

25 октября 2012 я возвращался из Калининграда в Москву. Накануне я встречался с Сергеем Михайловым. Рассказывал ему о своём замечательном знакомстве и дружбе с Александром Михайловичем, о том, как он оценил «Солнечный удар» (Михайлов – один из составителей антологии). Обещал достать сборник «Позднее прощание».

Летел утренним рейсом. Погода была тревожная, холодная. Самолёт задерживали. На время полёта, как положено правилами, отключил мобильный телефон. В Москве тоже было холодно, сыпал дождь, темнело. Первое смс, которое я получил, включив мобильный, было от Михайлова: «Паш, узнал, что Ревич умер. Мои соболезнования».

Известие было ожидаемым, но, как всегда, – внезапным.

До годовщины нашей дружбы оставалось полтора месяца.