Илья Дементьев

БРАТСКАЯ МОГИЛА КАНТА

путеводитель

Обложка: Уильям Тёрнер. Дидона, основательница Карфагена. 1815 г. Лондонская национальная галерея

Вероятно, кто-то сочтёт незначительным тот факт, что Калининград оказался в фокусе внимания писателя мирового уровня, однако я не хотел бы упустить шанс подчеркнуть место этого города в истории литературы. Конечно, великие мастера слова всегда чувствовали, что ему уготована особая судьба. Николай Михайлович Карамзин, предвосхищая грядущие дискуссии о том, как можно вместо сноса хрущёвки возвести ганзейский фасад, писал: «Я видел довольно хороших домов, но не видал таких огромных, как в Москве или в Петербурге, хотя вообще Кёнигсберг выстроен едва ли не лучше Москвы». Однако после того как город получил в 1946 году новое имя, писатели, стяжавшие мирскую славу, стали стесняться произносить это имя вслух. Даже крупнейший русский поэт второй половины минувшего века Иосиф Бродский, побывав в столице Янтарного края, не осмелился выговорить: Ка-ли-нин-град, стыдливо спрятав название города за литерой К.

Калининград, судя по всему, не казался инженерам человеческих душ местом, где любовь движет светилами.

И вот лёд тронулся.

Один из старейших ныне живущих писателей, обременённых вселенской известностью, — французский автор чешского происхождения Милан Кундера, которому через два года исполнится девяносто. В финале своей литературной карьеры он всё же сделал то, что обессмертит его в глазах калининградцев: объяснил, почему этот город носит имя Михаила Ивановича и как долго это будет продолжаться.

«Торжество незначительности» — так перевела А. Смирнова название нового романа Кундеры «La fête de l’insignifiance». Оригинал вышел в 2013 году в Париже, у нас его выпустило питерское издательство «Азбука» в 2016-м. Перевод, пожалуй, удачный, хотя можно было бы сказать и «Праздник ничтожности». Или, например, «Именины безликости»? Судите сами.

Герои романа, как всегда у бытописателя невыносимой лёгкости бытия, фланируют по Парижу, предаются размышлениям о значении пупка и обсуждают экзистенциальные вопросы.

Вдруг — здесь весьма кстати это достоевское слово! — автор отвлекается от повседневности и обращается к истории.

В конце долгого, утомительного дня Сталин любил ещё какое-то время посидеть со своими соратниками и отдохнуть, рассказывая им истории из своей жизни. Вот такую, например.

Однажды он решает пойти на охоту. Натягивает старую куртку, надевает лыжи, берёт ружьё и бежит по снегу тринадцать вёрст. И вот прямо перед собой он видит дерево, а на ветках сидят куропатки. Он останавливается и пересчитывает их. Двадцать четыре. Какая досада! У него с собой только двенадцать патронов! Он стреляет, убивает двенадцать куропаток, потом разворачивается, бежит обратно тринадцать вёрст, и дома берёт ещё дюжину патронов. Снова бежит тринадцать вёрст и видит, что куропатки по-прежнему сидят на том же дереве. Тогда он убивает остальных…

У Кундеры, правда, не тринадцать вёрст, а тринадцать километров: переводчица, видимо, подпала под обаяние оригинального текста патрона наших шедевров в ганзейском стиле Никиты Сергеевича Хрущёва. У последнего в мемуарах действительно вёрсты, хотя их не тринадцать, а двенадцать, причём это не расстояние до дома, а ширина реки Енисей, на берегах которой охотится Сталин.

Впрочем, все эти мелочи совсем не важны. Кундера продолжает:

…Все молчали, и только один Хрущёв набрался смелости и сказал Сталину, что он об этом думает… «Тут я его даже переспросил: “Как, все-все сидят?” — “Да, — отвечает, — все”».

В этом месте переводчица перестала ориентироваться на оригинал романа, а прямо процитировала воспоминания Хрущёва. У Кундеры и Хрущёв, и Сталин изъясняются куда более витиевато, но это не очень принципиально.

Персонажи романа наперебой обсуждают услышанное.

Шарль говорит:

— …Самое важное, то есть настоящую причину, по которой Сталин так любил повторять одну и ту же историю о двадцати четырёх куропатках в одной и той же компании, этой причины я вам ещё не сказал…

— И что это за причина?

— Калинин.

— Что? — переспросил Калибан.

— Калинин.

— Никогда не слышал этого имени.

А вот Ален слышал:

В честь него переименовали знаменитый немецкий город, в котором всю жизнь прожил Иммануил Кант, сейчас он называется Калининград.

И в следующей главе Шарль читает друзьям лекцию об этом странном городе.

С самого своего основания знаменитый прусский город назывался Кёнигсберг, что означает “королевская гора”. И только после последней войны он стал Калининградом. “Град” означает по-русски “город”. То есть город Калинина. Век, который нам с вами повезло пережить, просто помешался на переименованиях. Царицын переименовали в Сталинград, потом Сталинград в Волгоград, Санкт-Петербург переименовали в Петроград, потом Петроград в Ленинград, и, наконец, Ленинград обратно в Санкт-Петербург. Хемниц переименовали в Карл-Маркс-Штадт, потом Карл-Маркс-Штадт в Хемниц. Кёнигсберг переименовали в Калининград… но внимание: Калининград остался и останется навсегда Калининградом и переименовывать его не будут. Слава Калинина оказалась выше любой другой славы.

— А кто это такой? — спросил Калибан.

— Это человек, — продолжал Шарль, — не имевший никакой реальной власти, убогая, безобидная марионетка, однако в течение довольно долгого времени он являлся председателем Президиума Верховного Совета, то есть с точки зрения протокола это был самый влиятельный человек в государстве.

«Остался и останется навсегда Калининградом и переименовывать его не будут» — в оригинале сказано проще: «остался и останется навсегда непереименовываемым» (irrebaptisable).

Дальше Шарль вспоминает, что Калинин страдал воспалением простаты и часто бегал в туалет, даже во время официальных церемоний и собственных выступлений. Не осмеливался он только прерывать истории, рассказываемые товарищем Сталиным. И Сталин намеренно замедлял своё повествование, дожидаясь момента, когда Калинин потерпит поражение в бою с простатитом.

Ален высказывает догадку, почему Сталин дал городу Канта имя Калинина:

…Я нахожу лишь одно объяснение: Сталин испытывал к Калинину необыкновенную нежность… Он смотрел на своего страдающего товарища и с приятным изумлением ощущал, как в его груди рождается слабое, сдержанное, почти неведомое, во всяком случае давно забытое чувство: любовь к страдающему человеку. Это была словно передышка в его полной жестокостей жизни… Обнаружить в себе чувство, которое он давно перестал испытывать, — в этом было для него нечто несказанно прекрасное.

Именно в этом я вижу единственную возможную причину нелепого переименования Кёнигсберга в Калининград. Это произошло за тридцать лет до моего рождения, но я представляю себе ситуацию: война закончена, русские присоединили к своей империи знаменитый немецкий город и должны русифицировать его название, дать новое имя! Причём не первое попавшееся! Нужно, чтобы это имя было известно всему миру, и его сияние заставило замолчать врагов! А таких громких имён в России предостаточно! Екатерина Великая! Пушкин! Чайковский! Толстой! Не говорю уже о разгромивших Гитлера военачальниках, которыми в те годы повсюду восторгались! Как же объяснить, почему Сталин выбрал имя такого ничтожества? Принял это явно идиотское решение? Несомненно, тут сыграли роль тайные причины личного характера. И мы их знаем: он с нежностью думал о человеке, который страдал ради него, рядом с ним, и хотел вознаградить его за преданность, отблагодарить за самопожертвование… В этот краткий момент Истории Сталин являлся самым влиятельным государственным деятелем в мире и знал об этом. И чувствовал зловредную радость от того, что он… единственный может себе позволить принять абсолютно своенравное, капризное, безрассудное, блистательно нелепое, восхитительно абсурдное решение.

Собеседники Алена, слушая его, не в силах вымолвить ни слова (правда, надо учесть, что они постоянно пьют вино), а он продолжает (цитирую дальше перевод А. Смирновой с незначительными правками):

Рассказывая сейчас вам эту историю, я сам нахожу в ней всё более глубокий смысл… Страдать, чтобы не запачкать брюки… Быть мучеником своей чистоплотности… Вести битву с мочой, которая увеличивается в объёме, продвигается вперёд, угрожает, атакует, убивает… Можно ли представить себе героизм более прозаический и в то же время более человечный? Плевать мне на так называемых великих людей, чьими именами названы наши улицы. Они прославились благодаря своим амбициям, тщеславию, своей лжи или жестокости. А Калинин — единственный, чьё имя останется в памяти благодаря страданиям, знакомым каждому человеку, благодаря отчаянной битве, которая никому не принесла несчастья, только ему одному.

Он закончил говорить, и все были растроганы.

После паузы Рамон произнёс:

— Ты совершенно прав, Ален. После смерти я хочу просыпаться раз в десять лет, чтобы убедиться, остаётся ли Калининград по-прежнему Калининградом. И если это так, я почувствую немного солидарности с человечеством и, примирившись с ним, снова улягусь в могилу.

Герои романа потом снова размышляют о пупке, беспрестанно пьют вино и разговаривают на вымышленном языке. Но отделаться от некоторых видений нельзя — и вот фантазия приводит писателя в компанию невозмутимого Сталина во главе стола, за которым соратники обсуждают наше время.

Стоящий у окна Молотов тяжело дышит:

— Иосиф, там что-то готовится. Говорят, они собираются сбросить твои памятники…

Все садятся на свои места, и Сталин произносит:

— Это называется конец мечтаний! Всем мечтаниям когда-нибудь приходит конец. Это всегда неожиданно и всегда неизбежно. Вы что, не знаете, неучи?

Все замолкают, только Калинин, не в силах совладать с собой, громко заявляет:

— Что бы там ни было, Калининград навсегда останется Калининградом!

— И это правильно. Я счастлив, что имя Канта всегда будет связано с твоим именем, — отвечает Сталин, не скрывая довольства. — Ведь ты знаешь, Кант этого вполне заслуживает. — И его весёлый смех, к которому никто не присоединился, ещё долго блуждает по огромному залу.

После этой фантазии герои снова пьют, размышляют и разговаривают. Но тень усопшего вождя не отпустит их до самого конца.

В компании тех же товарищей, сидя за тем же большим столом, Сталин оборачивается к Калинину:

— Поверь, дорогой, я тоже не сомневаюсь, что город великого Иммануила Канта навсегда останется Калининградом. А раз уж ты покровитель его родного города, можешь нам сказать, какова самая важная идея у Канта?

Калинин понятия об этом не имеет. И тогда, как водится, Сталин, которому надоело их невежество, отвечает сам:

— Самая важная идея Канта — это “вещь в себе”, по-немецки “Ding an sich”. Кант считал, что вне наших представлений находится объективная вещь, “Ding”, которую мы не в состоянии познать, однако она реальна. Но это ложная идея. Вне наших представлений нет никакой “вещи в себе”, никакого “Ding an sich”… Шопенгауэр оказался ближе к истине. Какова, товарищи, величайшая идея Шопенгауэра?.. Это мир как воля и представление. Это значит, что за видимым миром нет ничего объективного, никакой “вещи в себе”, и чтобы заставить существовать это представление, чтобы сделать его реальным, необходима воля; огромная воля, которая и должна внушить это представление… Скажите, товарищ Жданов, каково главное свойство воли?

Жданов молчит, и Сталин отвечает сам:

— Её свобода. Она может утверждать всё, что хочет. Допустим. Но вопрос в другом: представлений о мире существует столько же, сколько людей на земле; это неизбежно создаёт хаос; как же упорядочить этот хаос? Ответ прост: навязав всем одно представление. И его можно навязать только волей…

Там потом падает ангел, и Сталин с Калининым мчатся по парижским улицам. Сталин вообще много бегает в романе — то за патронами, то с патронами. Фантасмагория, в которой парижские фланёры не могут избавиться от образа Люцифера, цитирующего Шопенгауэра, подходит к концу.

Как Кундере пришла в голову идея обратить свои взоры на город К.? Подсказал ли кто, как Пушкин Гоголю, или сам писатель, пристально всматривавшийся в восток Европы, упёрся взором в этот географический объект? Может быть, прочитал о нём у нобелевского лауреата Ивана Алексеевича Бунина, который в сердцах назвал переименование города Канта в город «какого-то ничтожнейшего типографского наборщика Калинина» «наглым и идиотским оскорблением русской исторической жизни»? В глазах обоих писателей всероссийский староста воплощает одни и те же черты — незначительность, ничтожность, безликость.

Сталин на охоте

О чём этот роман? О доведённом до логического конца гуманизме, дарующем и ничтожеству место, где оно могло бы восторжествовать? О том, что воля, утверждающая своё представление о мире, в конечном счёте кладёт предел мечтаниям? О том, что и тираны любить умеют?..

Мне кажется, в этом романе Милан Кундера продолжает в новой тональности разговор, начатый им больше трёх десятилетий назад.

В эссе «Предисловие к вариации», опубликованном 6 января 1985 года в «Книжном обозрении» газеты «Нью-Йорк таймс», Кундера уже из своего парижского подполья свёл счёты с русской культурой. Особенно досталось Достоевскому. Автор противопоставил западный рационализм русской эмоциональности. Он вспомнил случай во время оккупации Чехословакии советскими войсками в 1968 году. Кундера ехал из Праги в Будейовице, его машину остановили и обыскали, а затем советский офицер поинтересовался его самочувствием. Кундера запомнил этот вопрос явно с погрешностями: Kak chuvstvuyetyes? — Как чувствуетесь? Этот вопрос «не был злобным или ироничным». Офицер говорил: «Всё это большое недоразумение, но всё утрясётся. Вы должны понять, что мы любим чехов. Мы вас любим».

Последняя любовь на пути из Праги в Будейовице.

Пожалуйста, поймите меня, — признавался Кундера читателям «Нью-Йорк таймс», — он не хотел осудить вторжение, вовсе нет. Они все говорили более или менее о том же, что и он, об их отношении к происходящему, которое основывалось не на садистском удовольствии насильника, но на совершенно ином архетипе: неоплатной любви. Почему эти чехи (которых мы так любим!) отказываются жить с нами так, как живём мы? Как жаль, что мы вынуждены использовать танки, чтобы научить их тому, что значит любить.

Отталкиваясь от эпизода с советским офицером и размышляя над своей необъяснимой неприязнью к Достоевскому, Кундера углубляется в недра русской ментальности: «То, что раздражало меня в Достоевском, — это климат его романов: мир, где всё обращается в чувство; другими словами, где чувства возведены в ранг ценности и истины».

Это достоевское мирочувствование лежит в основе русской жизни во всех её проявлениях — вплоть до насилия над теми, кого советский офицер считает объектами своей любви. А ведь любовь вообще — зла. Офицер любит чехов, Кундера любит Чехова, Екатерина Великая любила и Дидро, и офицеров. Круг всё время замыкается как анабасис бравого солдата.

Будейовицкое восхождение Кундеры от конкретного к абстрактному помогло ему определиться на географической карте. Примат чувства над разумом и безотчётное торжество чувственности вызвали у него стойкое неприятие. Он вдруг осознал, насколько близок ему западный рационализм, воплощением которого послужил другой писатель на Д — Дени Дидро, автор «Жака-фаталиста».

Ответ Бродского на страницах того же издания назывался «Почему Милан Кундера несправедлив к Достоевскому». Эпизод с офицером у Бродского вызывает сочувствие, пока Кундера не «начинает пускаться в обобщения на тему этого солдата и культуры, за представителя которой он его принимает. Страх и отвращение вполне понятны, но никогда ещё солдаты не представляли культуру, о литературе что и говорить — в руках у них оружие, а не книги».

Не следует, однако, забывать, что «Das Kapital» был переведен на русский с немецкого, — иронизирует Бродский. — Отдадим должное и западному рационализму, ибо бродивший по Европе «призрак коммунизма» осесть был вынужден всё-таки на Востоке. Необходимо тем не менее отметить, что нигде не встречал этот призрак сопротивления сильнее — начиная с «Бесов» Достоевского и продолжая кровавой бойней Гражданской войны и Великого террора; сопротивление это не закончилось и по сей день. Во всяком случае, у этого призрака было куда меньше хлопот в 1945 году, когда он внедрялся на родине Милана Кундеры, как, впрочем, и в 1968-м, когда он вторично провозглашал своё — на эту страну — право. Политическая система, лишившая заработка Милана Кундеру, в той же мере является продуктом западного рационализма, как и восточного эмоционального радикализма. Короче, видя «русский» танк на улице, есть все основания задуматься о Дидро.

Бродский выражает несогласие и с описанием мира Достоевского как мира, где всё обращено в эмоцию: это романы не о чувствах как таковых, а об иерархии чувств.

Более того, чувства эти являются реакцией на высказанные мысли, бóльшая часть которых — мысли глубоко рациональные, подобранные, между прочим, на Западе. Большинство романов Достоевского являются по сути развязками событий, начало которых имело место вне России, на Западе.

…Отсюда и кундеровское чувство географии — ибо там, где он видит торжество чувств или разума, его русский предшественник видит человеческую предрасположенность ко злу. Коли уж на то пошло, чехи-то, учитывая их местоположение, на собственном примере и лучше других народов знакомы с чертой этого общего знаменателя, проведённой историей по их спинам; они-то, надо полагать, к 1968 году ещё не успели позабыть случившееся на 30 лет раньше, когда вторжение произошло с Запада.

От этого напоминания о немецкой оккупации Чехословакии Бродский переходит к осмыслению функции литературы:

Если у литературы и есть общественная функция, то она, по-видимому, состоит в том, чтобы показать человеку его оптимальные параметры, его духовный максимум. По этой шкале метафизический человек романов Достоевского представляет собой бóльшую ценность, чем кундеровский уязвлённый рационалист, сколь бы современен и сколь бы распространен он ни был.

Вины Кундеры в этом нет, хотя, конечно, ему следовало бы отдавать себе в этом отчёт.

В конце своего эссе Кундера с некоторым пафосом продолжал обобщать:

Лицом к лицу с вечностью русской ночи я пережил в Праге насильственный конец западной культуры так, как его представляли на заре Нового времени, опирающегося на индивида и его разум, на плюрализм мышления и на терпимость. В маленькой западной стране я испытал конец Запада. То было величественное прощание.

Бродский комментирует этот пассаж:

Звучит возвышенно и трагично, но это — чистой воды театр. Культура гибнет только для тех, кто не способен создавать её, так же, как нравственность мертва для развратника. Западная цивилизация и ее культура, включая кундеровские понятия, строились, прежде всего, на принципе жертвы, на идее человека, который принял за нас смерть. Оказываясь в опасности, западная цивилизация и её культура всегда находят в себе достаточно решимости, чтобы вступить в борьбу с врагом, даже если враг этот — внутри. Во многих отношениях последняя мировая война была гражданской войной западной цивилизации. В кровопускании мало хорошего; его нельзя даже и квалифицировать как жалкую попытку подражания Христу; но покуда человек готов принять смерть за свои идеалы, идеалы эти живы, цивилизация жива.

…«Русская ночь», опустившаяся на Чехословакию, не намного темнее той, в 1948 году, когда агенты советской госбезопасности выбросили из окна Яна Масарика. Ту ночь Милану Кундере помогла пережить западная культура, той ночью он полюбил Дени Дидро и Лоуренса Стерна и их смехом смеялся. Смех этот, впрочем, был такой же привилегией человека свободного, как и печали Достоевского.

Бродский взывает к чувству справедливости: Достоевский так же, как Дидро, значим для европейской культуры, и русский писатель не больше, чем западная цивилизация, несёт ответственность за советские танки.

Через двадцать восемь лет после этого обмена репликами Кундера опять мысленно возвращается на восток Европы. Он снова говорит о конце западной цивилизации, который положен русской чувствительностью, на сей раз — под шапкой Мономаха.

Милан Кундера

Он рисует Сталина и его свиту как типичных персонажей из мира Достоевского — мира, управляемого чувствами. Страх и смелость, самолюбие и самоотверженность — за сталинским столом все чувства и качества искривляются, деформируются до неузнаваемости, но всё же сентиментальности в этой компании наблюдается больше, чем рациональности. Остатки чистого разума, вроде бы, сохраняются («Как, все-все сидят?»), но чаще он отделывается исихастским по природе молчанием в ответ на сталинскую переэкзаменовку.

Михаил Иванович Калинин — ключевая фигура этого застолья. Его слава оказалась выше любой другой. Само единство противоположностей: одновременно самый влиятельный и самый убогий из сталинского окружения. Он, начинавший трудовой путь лакеем, — любомудрствующий Жак-фаталист за столом у своего хозяина. Он, происходящий из крестьянской семьи интеллигент в очках, — Ковьелло в комедии масок, блуждающих по огромному залу под дьявольский хохот единственного зрителя. Чистой воды театр.

Кундера показывает, что даже такой насильник и убийца, как Сталин, способен испытывать любовь к страдающему человеку. Стальная воля возводит это чувство в ранг ценности и истины. Так сталинская любовь к Калинину, переживавшему физическое и моральное страдание, конвертируется в акт переименования города Канта в город ничтожества. Какой-то город становится, по мнению Кундеры, никаким. Всё одно к одному — любовь Сталина к Калинину, страдающему от навязанных извне представлений, — той же природы, что любовь советского офицера к чехам. Климат романа Достоевского — глобальное потепление и вечная мерзлота.

Творческий ответ французского художника на справедливую критику таков: да, западный рационализм может оказаться одной природы с восточной сентиментальностью, но от этого не легче. Ален, поразмыслив, утешается рациональным объяснением иррационального сталинского поступка, а Рамон и вовсе мечтает просыпаться раз в десять лет, чтобы убеждаться в том, что Калининград по-прежнему носит своё имя. Такова солидарность со всем человечеством, в котором примирены противоположности Запада и Востока.

Писатель намекает, что в этом акте увековечения ничтожества можно усмотреть ещё один симптом насильственного конца западной культуры. По воле самого могущественного государственного деятеля незначительность переживает свой триумф: имя Канта навсегда будет связано с именем Калинина — навсегда, в вечности русской ночи, накрывающей с северо-востока старинный немецкий город. У всякой пули, цитирует Жак-фаталист некоего офицера, — свой жребий. Словом, теперь ты познал, что мир материален.

И тем, кто мечтает о возвращении имени «королевской горы» этому городу, придётся согласиться с тезисом большого учёного, знавшего толк в языкознании: всем мечтаниям когда-нибудь приходит конец, особенно под сенью вечной русской ночи. Конец — это когда некому остановить нас и спросить: как чувствуетесь? Или даже: как, все-все сидят?..

Настоящий Калинин, по всей видимости, не знал, что станет патроном Кёнигсберга. Но трудно отказать ему в посмертном праве беспокоиться по поводу своего имени, особенно в свете произошедшего с Тверью. Как Рамон и Калинин, после смерти мы, читатели Кундеры, тоже будем просыпаться раз в десятилетие, чтобы убедиться, остаётся ли Калининград по-прежнему Калининградом. Как Рамон и Калинин, почувствуем немного солидарности с человечеством и, примирившись с ним, снова уляжемся в свои могилы. Это будет одна большая братская могила Канта — отныне вечный символ Калининграда в глазах рафинированных интеллектуалов.

Но, возможно, Милан Кундера не всё разглядел из своего парижского далёка.

Если у этого города, в котором вода с остервенением дробит в зерцале пасмурном руины дворца Курфюрста, и есть какая-то историческая функция, то она, по-видимому, состоит в том, чтобы показать человеку ещё одно измерение его духовного максимума. Показать, что в мире, сотворённом словом, нет ничего незначительного. И у последней буквы в алфавите будет свой праздник.

Восстание. Климент Редько. 1925. Государственная Третьяковская галерея

Под концом мечтаний можно понимать их прекращение, но будем последовательны: их воплощение в жизнь — это тоже конец. Никакой — это не только уже никакой, но и ещё никакой. Поэтому никакой город К. — это город любого К., для одних — Кобы, для других теперь — Кундеры.

Город К. на европейской карте — это город Конца, который в конечном счёте всякой незначительности может придать глубокий смысл. Красота спасает космос, кровопускание — культуру, и во всём этом есть нечто и несказанно прекрасное, и прекрасно несказанное.

Величественное прощание требует города с королевским достоинством. В таком городе всем найдётся последний приют, все-все обретут примирение — и Калинин, и Кант, и Карамзин, и Кундера, и курфюрсты, и камердинеры, и куропатки.