Павел Фокин

На изломе судьбы
О стихотворении А.С.Пушкина “Пророк”

культурный слой

Илл.: Sun Yuan and Peng Yu. Angel. 2008. 

Памяти ученика и друга Вадима Стрюка.

Стихотворение “Пророк” Пушкин создаёт в 1826 году, в последние дни Михайловской ссылки — на изломе судьбы.

Самодержец, наказавший вольнолюбивого поэта изгнанием, скончался. Новое царствование, по установившейся традиции, сулит амнистию и возвраще­ние к полноценной жизни. Однако восшествие на престол нового монарха омра­чено бунтом. Главные заговорщики — близкие друзья поэта. В их бумагах — списки его запрещённых к печати стихов. Приговор суда — страшен: пятеро казнены, иные сосланы в каторгу и в солдаты. Что ждёт поэта? Прощение? Продолжение ссылки? Усугубление наказания? Будущее, как никогда, туманно и тревожно. Ясно лишь одно, перемена участи — неизбежна.

Такова лирическая основа стихотворения. Но при всей значимости автобиографического начала, оно — лишь импульс к творчеству. Результат значи­тельно объёмнее, чем просто метафорическая рефлексия на тему дальнейшей судьбы поэта. Почти сразу, должно быть, уже под пером Пушкина, “Пророк” отделился от реальных жизненных переживаний и обстоятельств и существует самоценно и самоцельно. Вне контекста пушкинской биографии. Вне контекста творческого пути поэта. И более — вне контекста творчества Пушкина. Само­стоятельно. В пространстве русской духовной культуры.

Поэтика “Пророка” проста и аскетична. Образная система ограничена не­сколькими персонажами. Описаний нет. Практически отсутствуют различного рода тропы. Повествование ведётся последовательно. Композиция состоит из шести, расположенных друг за другом эпизодов. В них — история рождения пророка. Каждый эпизод — самостоятельная, синтаксически выделенная кар­тина, оснащённая продуманным набором деталей символического характера. Сюжет каждого эпизода — лаконичный рассказ о чуде. Все шесть подобны клеймам житийной иконы.

Клеймо первое. “Встреча с серафимом”

Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился,
И шестикрылый серафим
На перепутье мне явился;..

О какой пустыне он говорит? Имеет ли она какие-нибудь географические приметы? Что это — голые камни, мёртвые груды песка, непролазный бор или окутанные мутью тумана болотные кочки? Ни то, ни другое, ни третье. Ни что-либо вообще. Это — абсолютная пустыня. Ничто. Голое место, без каких-либо признаков бытия. “Да будет свет!” — здесь ещё не прозвучало. Пустыня мрачная. И лишь он, покинутое всеми я, безвольно и бессмысленно влачится в этом Богом оставленном месте. Он ничего о себе не знает, кроме того, что он — я.Ни звания, ни роду, ни племени. Ни облика, ни пола, ни возраста. Ни имени. Он — никто и ничто. Пустыня. Такая же, как и кругом — мрачная и глухая. Не столько отсутствие воды и снеди, муки телесные терзают его, сколько отсутствие смысла и цели, духовная жажда. И только смутное предчувствие, невнятное ожидание спасения заставляет двигаться. Томление. Неясное, беспо­койное, неопределённое желание. Зыбкая возможность. Таким, измученным духовно и физически, опустошённым, лицом к лицу с пустыней мира, он оказывается там, где сомнения и тревоги обретают плоть безжалостной реальности выбора — на перепутье. В месте полной оставлен­ности. В нулевой точке пути: отовсюду ушёл и не пришил никуда. По фольклорному поверью, на перепутье бесы окружают странника со всех сторон, норовя сбить его с пути истинного. Здесь нет защиты от искуса. Это не просто место выбора, это — место битвы злых демонов за душу челове­ческую. Перепутье — точка концентрации бесовских сил, их повышенной агрессивности и злобы. Тут не обыкновенный перекрёсток, где в плоскости земного горизонта сходятся разные дороги. Через точку их скрещения проходит мистическая вертикаль, направляющая пути человеческие к небу или к аду. Оказавшись на перепутье, он замкнул цепь, связующую миры, и взметну­лась искра: “огненный”, “пламенный” —  серафим — явился ему. Шесть крыл серафима — воплощённая метафора духовного перепутья. Языками исполинского костра колышутся они во мраке пустыни, гонят тьму бесовскую, освещают окрестную страну. С визгом и воем покидает озарённую местность нечисть. Невозможно вообразить в полной мере тот ужас, каким наполнилась душа ослеплённого мраком путника, когда предстало перед ним полыхающее зарево серафимовых крыл. Так потрясает и приводит в трепет Откровение. За скупостью слов — грозная сила очевидности.

Клеймо второе. “Преображение зрения”

Перстами лёгкими, как сон,
Моих зениц коснулся он:
Отверзлись вещие зеницы,
Как у испуганной орлицы.

Береги, как зеницу ока, —  гласит народная поговорка. Зеница, зрачок —  самый нежный и чувствительный орган человеческого организма. Невидимая соринка в глаз попадёт, и то — боль нестерпимая, слёзы градом. А тут не глаз (око),  а зрачок (зеницу) — перстами (пальцами). Пусть даже — лёгкими, как сон. Но не забудем ещё, у серафима, и — огненными. Обретение нового взгляда проходит через смертельную муку. Прежние глаза — выжжены. Но только так отверзается вещее, всепоглощающее, всепроникающее, всевидящее зрение. И из мрака пустыни возникает целый мир — возносятся горы, блестят на их вершинах снега, зеленеют склоны, сияет небесная лазурь. Он чувствует себя на краю орлиного гнезда — орлицей. Странное, на первый взгляд, сравнение. Но, если вдуматься, оправданное — острота зрения нече­ловеческая. По преданию, орёл — самая зоркая птица на земле, но орлица, сте­регущая своих птенцов, во много раз зорче. Когда же гнезду грозит опас­ность… Как у испуганной орлицы — запредельная степень зоркости. Невыноси­мая. Бездна бытия во всём многообразии жизни отверзлась перед ним. “Пер­стами лёгкими, как сон, моих зениц коснулся он” — на самом деле, это взрыв, по интенсивности во много раз превосходящий энергетику ядерного. Человек пережить этого не может. Он должен погибнуть. И только чудо даёт силы выно­сить это одновременное созерцание всего.

Клеймо третье. “Преображение слуха”

Моих ушей коснулся он,
И их наполнил шум и звон:
И внял я неба содроганье,
И горний ангелов полёт,
И гад морских подводный ход,
И дольней лозы прозябанье.

Своим новым, вещим взором видит он ангелов, парящих в горних высях, и — ток воздуха, под их крылами, неба содроганье. Видит — чудищ, свершающих свой тайный путь в пучине морской, и — струение воды под их плавниками, подводный ход. Видит, как растёт трава и — как взрыхливается почва, раздвигаемая рост­ком, пробивающим путь к свету, дольней лозы прозябанье. Видит, а через мгновение и — слышит. Обретение мира продолжается. Немое кино наполняется звуком. Можно ли слышать — горних ангелов полёт? Или — как плавают рыбы? И — как семя в земле движется? Этих звуков нет в природе. Они не существуют. Но он их слышит.  И они, несуществующие, — шум и звон для него. Но как же тогда все остальные, действительные звуки мира: голоса людей (их молитвы, проклятия, смех, рыдания, стоны и вопли восторга), пение птиц, рёв хищников, грохот вулканов и водопадов? Серафим наделил его запредельной остротой слуха, погрузив в вечный кошмар вселенской какофонии. “Моих ушей коснулся он” —  это тоже, по сути дела, взрыв, той же мощи и воздействия, что и при обретении нового зрения. Для человека он так же не выносим и смертелен. И только чудо даёт силы.

Клеймо четвёртое. “Преображение речи”

И он к устам моим приник,
И вырвал грешный мой язык,
И празднословный, и лукавый,
И жало мудрыя змеи
В уста замершие мои
Вложил десницею кровавой.

Вырывание языка — мучительнейшее наказание средневекового право­судия. Мы не знаем, как и когда согрешил он словом, но ясно, что то, что отверзлось его вещему взору, что наполнило шумом и звоном его вещий слух, не может быть выражено смертными словами. Даже самое мудрое из них будет праздным, пустым. Даже самое искренне — лукавым, двусмысленным. Человеческий язык не предназначен для изъяснения сверхъестественных истин. И — более того: для вещих слов, для огненных глаголов нужно другое устройство речевого аппарата — жало мудрыя змеи. То жало, которое поведало первочеловеку Адаму и жене его Еве невыразимую тайну Древа познания Добра и Зла. Жало многой мудрости и — многой печали. Вынести эти муки ни физически, ни духовно простой смертный не спо­собен. Без помощи чуда.

Клеймо пятое. “Преображение сердца”

И он мне грудь рассек мечом,
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнём,
Во грудь отверстую водвинул.

То, что началось как сон, завершилось казнью. Лёгкие персты обратились в меч. Под его ударом отверзлась грудь, и стало видно всё ещё живое, трепет­ное, человеческое сердце. Ему не место в теле нечеловека, сверхчеловека, про­рока. И угль, пылающий огнём, озаряет светом пустыню внутреннюю, как оза­рил своим светом пустыню внешнюю серафим. Сердце человеческое — пере­путье физических и духовных сил наших, “поле битвы, где дьявол с Богом бо­рется”, по словам Достоевского, источник жизни и смерти. Пылающим углем входит в его тело сам серафим. Отныне они — одно целое. Грозные и неизбеж­ные посланники небес.

Клеймо шестое. “Рождение пророка”

Как труп в пустыне я лежал.
И Бога глас ко мне воззвал:
“Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею Моей,
И обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей”.

Посланник небес… С выжженными глазницами, с замершими, помертвевшими от боли, от­верстыми безумной мукой устами, с змеиным жалом, вываливающимся из кро­вавого отверстия рта, разрубленный пополам — как труп лежал. Трупом и был. Опять в пустыне. Но это другая пустыня. Мрак её рассеян пылающим углем-сердцем. Перепутья нет. Есть путь — Бога глас. Путь вверх. Вос-стань. Из мертвых. Поднимись. Воскресни. Распятый на кресте дорог, рождается он в жизнь вечную. Наделённому вещим слухом, каково ему, даже трупу, слышать Бога глас? Ведь то — сотрясение всего организма, каждой клетки, каждого атома.    Прежняя плоть разрушена, изжита, изничтожена. И — восстановлена. Исполнена волей Божьей. В новом теле поселён Дух. Жажда — утолена. Он более не анонимное я. Словом Божиим наречён и сотворен — Пророк. У Борхеса есть рассказ “Фунес, чудо памяти”. История Фунеса очень похожа на историю я до его божественного определения. Девятнадцатилетним юношей “упав с коня, он потерял сознание; когда же пришёл в себя, восприятие окружающего было почти невыносимым — настолько оно стало богатым и от­чётливым, но также ожили самые давние и самые незначительные воспоми­нания”. “До того дождливого вечера, когда его сбросил белый жеребец, он был таким же, как все смертные: слепым, глухим, пустоголовым, беспамятным”. “Мы с одного взгляда видим три рюмки на столе, Фунес видел все лозы, листья и ягоды на виноградном кусте. Он знал формы южных облаков на рассвете тридцатого апреля тысяча восемьсот восемьдесят второго года и мог мысленно сравнить их с прожилками на книжных листах из испанской бумажной массы, на которые взглянул один раз, и с узором пены под веслом на Рио-Негро в канун сражения под Кебрачо. Воспоминания эти были непростыми — каждый зрительный образ сопровождался ощущениями мускульными, тепловыми и т.п.” “Окружность на аспидной доске, прямоугольный треугольник, ромб — все эти формы мы вполне можем вообразить; так же мог вообразить Иренео спу­танную гриву жеребца, стадо скота на горном склоне, меняющиеся оттенки ог­ня и несметные частицы пепла, перемены, происходящие с лицом покойника в течение долгого траурного бдения”. Но “он был не способен мыслить. Мы­слить — значит забывать о различиях, обобщать, абстрагировать. В загромож­дённом предметами мире Фунеса были только подробности, к тому же лишь не­посредственно данные”. Ужасна участь непризванного. Чудесный талант его остаётся втуне. Тяготит и удручает. Рассказ Борхеса демонстрирует бессилие человека перед лицом Истины, если он смотрит на неё механическим взглядом. “Моя память, приятель, — признаётся Фунес рассказчику, — всё равно что сточная канава”* . Не доста­точно быть вооружённым самым лучшим прибором, нужно ещё — вооду­шевление, вдохновение, призвание. Бога глас. Виждь: дарованным тебе вещим взором постигни разумность, силу и красоту Божьего мира, в хаосе форм и движений разгляди космос Творения. Внемли: вещим слухом своим собери в симфонию весь шум и звон Бытия. Исполнись волею Моей: жар угля, пылающего огнём, обрати в жар сердца твоего, горящего во Имя Господне. Глаголом жги сердца людей: словом живым, подвижническим воспламе­няй сердца других, возжигай в их груди пламя, которым светит твое сердце —  пламя Любви, Надежды и Веры. Велики слава и подвиг пророка. Словом Божиим возжена в нём новая жизнь — высшим велением уготован ему путь сквозь суету сует земную. Одо­левая сопротивление повседневных забот, тревог и тягот людских, пророческим глаголом жечь сердца. Жечь. Да кто же откликнется? Кто захочет, чтобы жгли его сердце? Кто по­зволит? Замечание мельчайшее раздражение вызывает. Критика самая справед­ливая за навет и обиду принимается. Обличение — вражду распаляет. Гнев, не­нависть, плевки и камни ждут пророка. Вечная неприязнь, отчуждение и насто­роженность будут окружать его во всех землях, на всех морях. По форме, стихотворение представляет собой монолог. Слово пророка уже после того, как он восстал и был призван к своему подвигу. Это те горящие глаголы, которым суждено жечь сердца людей. Или точнее, это — предысто­рия, предисловие, преддверие. Ещё — на человеческом языке, пусть даже поэтически возвышенном и торжественном. Следом зазвучит нечто невероят­ное и невыразимое смертными словами, неподвластное грамматике и письму — пророческое. И полетят каменья… Так возникает средник, центральная, “портретная” часть созданной Пуш­киным стихот
ворной житийной иконы. Один — но не одинокий. Под сенью крыл серафимовых, в лучах божес­твенной благодати. Пророк. Среди многоцветия и праздника жизни земной: ангелы парят в высях, в рощах птицы снуют, звери в тени укрылись, на полях скот бродит, рыбы под во­дой скользят, из мрачных дыр бесы рыла корчат. В окружении толпы людской: властителей и рабов, мужей и жён, старых и малых, эллинов и иудеев. Лик его очищен страданием, сух и строг. Мужественной решимостью и печалью исполнен взгляд, сияет светом истины. Уста пламенеют огненным Словом. Люди слушают. С напряжённым вниманием. В безразличии. Презритель­но ухмыляясь и негодуя. Взоры одних устремлены к нему и — к небу. Взоры других потуплены долу — в землю. Тянутся за благословением. Сгибаются за камнями. Земля и небо, правда и истина, ненависть и любовь — перекладины кре­ста, на котором распят.

Пророк —

Посредник между будним и вечным.
Перепутье страстей человеческих.
Сретение плоти и духа.
Сердце мира сего.

Художественный мир “Пророка” — мир крайностей и полюсов, мир экзистенциального порога. Пророк изображён в критический момент своей жизни — на изломе судьбы. Этот скрытый драматизм ситуации наполняет текст произведения необыкновенным электричеством. По сути дела — это не лири­ческое стихотворение, а сцена из трагедии. (Название — ремарка). Каждый читатель — её участник. Ибо невыраженные слова пророка — звучат. Не слух, а душа внимает им. И каждый читатель либо принимает их, либо отвергает.

“Пророк” находится в непрерывном диалоге с читателем, в состоянии постоянной духовной активности. Эпос, лирика, драма сплелись в единое целое и составляют живую плоть пушкинского стихотворения. Наполненные духов­ным содержанием литературные формы находятся в сложном динамическом равновесии.

Крайний аскетизм поэтики “Пророка” — результат осознанного эстети­ческого максимализма. Всё подчинено единому замыслу. Избегая метафоричес­ких излишеств, Пушкин каждый образ стихотворения нагнетает предельной полнотой смысла. Даже невозможный с точки зрения классической риторики анафорический повтор из двенадцати союзов “и” (!) выстраивается в строгую вертикальглавный поэтический образ произведения:

Пророк  —

Нить, связующая небо и землю.
Струна, поющая Славу Небесную.
Жало, язвящее грехи людские.
Стрела, пронзающая чрево ада.

В “Пророке” Пушкин обратился к ветхозаветной истории пророка Исайи, но придал ей евангельскую трактовку. У пророка Исайи в центре рассказа —  тема очищения; у Пушкина — тема воскресения. За библейской основой сюже­та явственно проступают черты евангельской Притчи о сеятеле. Пушкинский пророк — это то самое зерно, которое, умерев, даст много плода. В 1826 году, на изломе исторической судьбы России Пушкин, прозревая трагический путь духовных мытарств русской интеллигенции, создаёт величай­шее в отечественной литературе христианское произведение — столп и утвер­ждение Истины.

декабрь 1999

  *  Пер. с исп. Е.Лысенко. Цит. по: Борхес Хорхе Луис. Выиышленные истории. Спб., 1999. С. 135, 136, 140, 130.